100bestbooks.ru в Instagram @100bestbooks
По с в. графу В. А. Соллогубу
Errant, erraverunt ас errabunt, eo quod proprium agens non posuerunt Philosophi.
Pontanns in «Theatvo Akheiuico»[10]
Мы сидели перед огнем; вдруг отец ударил меня так больно, что я заплакал. «Не плачь, – сказал отец, – ты ни в чем не провинился; сию минуту Саламандра появилась в огне; я тебя ударил, чтоб ты не забыл о сем и передал это событие своим детям».
Подлинные Записки Бенвенуто Челлини
В Москве жил-был у меня дядюшка, человек немолодой, но с умом, сердцем и образованностью, – а в этих трех вещах, говорят, скрывается секрет никогда не стариться. Дядюшка не выживал из ума, потому что не выживал из людей; три поколения прошли мимо его, и он понимал язык каждого; новизна его не пугала, потому что ничто не было для него ново; постоянно следя за чудною жизнию науки, он привык видеть естественное развитие этого огромного дерева, где беспрестанно из открытия являлось открытие, из наблюдения наблюдение, из мысли вырастала другая мысль, которая, в свою очередь, выводила из земли первоначальную. Оттого разговор его всегда был привлекателен, хотя странен; в нем не было этих суждений, давно вымоченных и выдавленных, как старая свекловица на сахарном заводе; в нем не было этих фраз, которые у иных людей вас ожидают в том или другом случае, как надпись над банкою в кунсткамере или как припев водевильного куплета; но со многими из его понятий нельзя было согласиться: он утверждал, наприм., что знать много, очень много совсем немудрено; что в старину люди были хуже нас, но гораздо больше нас знали и что, наприм., никогда знания человеческие не достигали до такой обширности, как перед потопом!.. Надобно к сему прибавить, что дядя в молодости много путешествовал и – тогда была на это мода – перебывал членом всех возможных мистических обществ: он и варил золото, и вызывал духов, прыгал и заставлял прыгать на восковые гвозди или через ковер, игравший роль бездонной пропасти, и проч. и проч. Много чудного сохранилось в его памяти об этих предметах; но, говоря о них, он употреблял какой-то странный способ выражения, вместе и важный и насмешливый, так что нельзя, бывало, угадать, в самом ли деле дядя верил своим словам или смеялся над ними. Когда мы приставали к нему и требовали настоятельно, чтоб сказал, шутит он или говорит правду, и упрашивали его бросить двусмысленный тон, дядя улыбался с простодушным лукавством и замечал, что без этого тона нельзя обойтись, говоря о многих вещах в этом мире, а особливо о вещах не совсем этого мира.
Однажды я застал старика поутру за чашкою кофе.
– Что это значит, дядюшка? Вы прежде, кажется, поутру не кушали кофе?
– Да что мне делать с вашими учеными и докторами? Вот твердили мне, что две чашки кофе в день поутру и после обеда для меня слишком много: я отказался от утренней чашки и спокойно дожидался моей послеобеденной; а вот недавно лукавый дернул одного немца написать целую книгу (с этими словами дядюшка ударил рукою по латинскому in-quarto) в доказательство, что нет ничего вреднее, как кофе после обеда, и так убедил меня, злодей, что я с той же минуты пожаловал послеобеденную чашку в утреннюю.
– А между тем на вакансию послеобеденной поступит другая, дядюшка, не так ли?
Дядя махнул рукою.
– Вы, молодые люди, никогда не верите нам, старикам. Вот ты, я чаю, не поверишь и тому, наприм., что может быть шум и крик в доме без всякой видимой причины?
– Полуверю…
– Половина ни в чем никуда не годится; все в природе есть целость – не так ли… как тебя, шеллингист или гогелист?
– И то и другое, а может быть, ни то, ни другое…
– Что? что? Сомнение? Скептицизм?.. какая старина! Но в этом случае, сделай милость, не будь скептиком, ибо что я говорю, то правда. Ко мне сию минуту приходил хозяин дома и рассказал то, что, впрочем, я давно знаю. Да! я знаю этот дом уже лет сорок; он в мое время принадлежал князю А., с которым мы были дружны в молодости. Тогда еще дворяне жили по-боярски: в доме на каждом шагу видно было, что у хозяина были отец, дед, прадед и предки, чего не заметишь в нынешних наемных квартирах, где наши исторические имена так скучно проживают и проживаются…
– Дядюшка! Это мне не в бровь, а прямо в глаз… – Знаю, знаю, новое поколение!..
Отцы наши жили небрежно – они не подорожили ни вашим именем, ни здоровьем; я и не виню вас: вы очищаете грехи отцовские. Но в мое время не так было: дед нынешнего наследника тридцать лет жил безвыездно в своем московском боярском доме; им кормился целый околодок; его именем называлась целая улица, ибо он в точности исполнял боярскую должность: делал добро не считая и забывая, – а с его легкой и щедрой руки поднялось несколько купцов, которых дети теперь миллионеры. В его всегда развязанном кошельке черпал отец, отдававший сына в училище, промышленник, заводивший ткацкий стан; по милости этого кошелька образовались несколько хороших живописцев в академии, целый оркестр музыкантов… Впрочем, тогда так делали многие, и, поверь самовидцу, что нынешнему богатству московского среднего класса и разрастающейся промышленности первое начало было положено тогдашнею боярскою даровитостью, которая, однако ж, умела не проживаться. Я часто бывал у князя; еще тогда, т. е. лет за сорок, он показывал мне комнату, в которой иногда по ночам слышен был странный шум, похожий на вопли; я даже нарочно ночевал несколько дней сряду в княжеском доме и сам два раза слышал этот шум. Едва мы отворяли дверь – все утихало; комната была пуста, и все на своем месте. В эту комнату призываемы были и ученые, и колдуны, и заговорщики – ничто не помогло и ничто ничего не объяснило. С тех пор мне было время забыть об этом доме; но на днях последний наследник продал заочно отцовский дом здешнему, мне знакомому купцу, который в боярских палатах хочет завести какую-то прядильную фабрику; третьего дня он пришел ко мне и, рассказывая о выгодах своей покупки (ибо я его приучил меня не обманывать), заметил, что одно только худо. – Что же такое? – спросил я. – Да так, – отвечал он, почесываясь и улыбаясь, – как мы спроста говорим, купил я дом-то с домовыми. – Как с домовыми? – Да так, батюшка; едва мы переселились в него, как ночью услышали, кто-то в зале вопит: мы подумали, что там кто остался из рабочих; пришли – все тихо, а в покое пустехонько. На другую ночь – то же и на третью ночь то же: завопит, завопит, да вдруг и стихнет, а там опять; этак бывает раза два-три в ночь, так что ужас на всех навело. Не знаете ли, батюшка, какого средствия?.. Я поехал с купцом в его новый дом и без труда узнал ту самую комнату, в которой я делал свои наблюдения еще при покойном князе, – в ней не было никакой перемены.
– Что же вы присоветовали бедному купцу? – спросил я у дядюшки.
– Я присоветовал ему поставить в этой огромной комнате паровую машину, уверив его, что она имеет особенное свойство выгонять домовых. Но пока еще комната не переделана, не хочешь ли ты, господин физик, посмотреть ее и по новым теориям объяснить это странное явление? ведь вы нынче беретесь все объяснять!
– Нет, мы нынче беремся ничего не объяснять… Мы утверждаем, что всякая вещь есть, потому что она есть…
– Это очень полезно для хода наук, благоразумно и избавляет от труда искать и забираться вдаль…
– Однако ж, комнату посмотреть любопытно…
– Хорошо, – сказал дядюшка, – карету! Только уверься, что все это не мечта воображения; что я, человек хладнокровный, слышал эти вопли собственными ушами. Впрочем, нельзя не поверить и купцу.
Когда мы вошли в старобоярский дом, я с грустью посмотрел на княжеские гербы, которые щедро рассыпаны были по стенам; на ряды портретов фамилии, которой начало терялось в баснословных временах нашей истории; на старинные хрустальные люстры, которыми освещались боярские пиры, открытые для всех мимоходящих; на кабинет князя, с его огромными креслами, где он, может быть, думал, на какое новое добро бросить свое золото – и сердце мое сжалось при мысли, что грубая механическая работа заступит место высоких нравственных деяний. Дядя молчал, но, кажется, думал то же, а словоохотливый хозяин еще докучал нам рассказами: "Здесь будет сушильня, здесь чесальня, здесь белильня, в кабинете складочная для хлама, и пр. т. п.". Ситец и набойка! Стоите ли вы этого? Под вашими станами исчезает память о древнем добре наших предков, исчезает история! В этих размышлениях мы совсем позабыли предмет нашего посещения. Наконец хозяин растворил дверь в огромную залу, освещенную сверху: "Вот здесь, по совету вашему, батюшка, поставлю паровик; оно и очень удобно. Вот здесь-то"… хозяин сделал значительную мину и перекрестился.
Я осмотрел со вниманием эту странную комнату и наконец сказал дядюшке:
– Это не комната, а духовой инструмент.
– Вот что! – сказал дядя, насмешливо улыбаясь, – сделай милость, объясни, да пояснее. Ведь нынче вы гоняетесь за ясностью, – подумаешь в самом деле, что есть что-нибудь ясное для человека на сем свете! Объясни, объясни.
– Объяснить трудно, но догадываться можно. Я не шучу. В самом деле, эта комната похожа на духовой инструмент. Посмотрите на эту длинную галерею, которая, как труба, примыкает к этой зале: эта зала играет роль раструба валторны, а в самой зале взгляните на свод, сделанный в потолке: этот свод – отрезок конуса, на этот свод рамы окошек опускаются в виде отрезка октаэдра…
– Пощади, пощади! – вскричал дядя, – если не меня, то хоть по крайней мере эту невинность! (С сими словами он указал мне хозяина дома, который, выпучив глаза, слушал меня со всевозможным вниманием и притакивал.) Вы, батюшка Пантелей Артамонович, не дивитесь: мой племянник мастер заговаривать; а вы знаете, в "заговорах" бывают невесть какие слова: и конусы, и октаэдры…
– Понимаем, понимаем, батюшка, – отвечал хозяин.
– Какое же заключение? – спросил меня дядя.
– А такое, что всякий звук в этой галерее, которая построена сводом, проходя в эту залу, должен удесятериться. Теперь вообразите, что этот звук попадет в тон этого свода – тогда звук наверное усилится всотеро; прибавьте к этому эхо, производимое наклоненными рамами, и тогда уверитесь, что писк какой-нибудь крысы – в этом акустическом микроскопе покажется похожим на вопль человека…
– Совершенно справедливо, – заметил дядя, – только ты, человек девятнадцатого века, должен доказать слова свои опытом…
Я пошел в галерею, шаркал, пел, свистал – все эти звуки раздавались громко в галерее, но в зале ничего подобного воплю не делалось. Дядя улыбался; хозяин дома смотрел на все это с удивлением, не зная, что перед ним происходит, шутка или дело.
Я измучился, ходя по галерее.
– Ну, что скажешь, господин ученый? – сказал мне дядя по-французски.
– Скажу то, что я вам верю, верю и хозяину дома, но…
– Но тебе хочется самому испытать, не обманываем ли мы тебя?..
– Почти так, дядюшка; опыт будет чище, как говорят химики.
– Если за тем дело стало, то изволь! Вот, Пантелей Артамонович, – продолжал дядя, обращаясь к хозяину дома, – мой дока говорит, что ему стоит провести у вас одну ночь, так он разом выведет домовых… у него есть такое зелье.
Хозяин кланялся и благодарил.
– А чтоб тебе не так было страшно, – прибавил дядя, – господин философ, я у тебя буду для компании.
Вечером мы явились на сторожку. Нам отвели маленькую комнату возле двери очарованной залы. Я принял все возможные предосторожности, осмотрел все прилежащие комнаты, запер все двери, везде зажег множество свечей, а из кармана вынул несколько нумеров политических французских газет. Дядя был сумрачнее обыкновенного.
– Это что такое? – спросил он, показывая на газеты.
– Это мое зелье, – отвечал я, – то зелье, о котором вы говорили хозяину дома.
– Подлинно зелье, – возразил дядя, – и даже очень действительное; ничто столько не удаляет человека от внутренней, таинственной, настоящей его жизни, ничто его столько не делает глухим и немым, как картина этих мелких страстишек, мелких преступлений, которая называется политическим миром…
– Что делать? человек принужден жить в этом мире…
– То есть, хочет жить. Его скотинке очень нравится переливать из пустого в порожнее и уверять себя, что занимается чем-то очень важным и дельным. Ей по плечу все эти маленькие хитрости, все эти маленькие подлости для маленьких целей. Не знают эти господа, как они портят воздух, которым мы дышим!
– Портят воздух?
– Да еще как!
Я засмеялся.
– Любопытно было бы исследовать, – сказал я, – какое химическое изменение производят газеты в воздухе…
– Исследуй лучше, господин ученый, отчего пылинка мускуса наполняет своим запахом целую комнату. Ты, верно, слыхал, что императрица Жозефина очень любила мускус. Недавно вошли в комнату, которую она занимала тому лет тридцать; в течение того времени эту комнату и мыли, и проветривали, и мебели в ней переменяли – что же? Запах мускуса в ней все-таки до сих пор остался.
– Об этом было во всех журналах; но это ничего не доказывает, известна делимость мускуса…
– Известна? – повторил дядя, захохотав. – Если так, то поздравляю. А известно ли тебе, почему ты не войдешь в комнату больного заразительною болезнию?
– Без сомнения! потому что от испарений, от дыхания больного составляется болезненная, заразительная атмосфера…
– Болезненная атмосфера! А ты думаешь, дитя, что та сила, которая в тысячу крат сильнее телесного дыхания и материальной делимости, сила преступной мысли, преступного чувства, преступного слова или дела не производит вокруг себя болезненной, тлетворной атмосферы? Скажи, неужели ты не замечал на себе, что ты легче дышишь в присутствии доброго человека, нервы твои успокаиваются, как бы благовонный елей пролился на них, голова светлее, сердце бьется ровно и весело, и, напротив, невольно дух занимает в присутствии подлеца, что-то тяготит тебя, давит; мысли сжаты, сердце бьется тоскливо, ты боишься устремить свои глаза против такого человека, как будто стыдишься за него или боишься, чтоб он своим взором не прожег твоей внутренности?.. Инстинкт тебя не обманывает! Верь, молодой человек, что вокруг каждой мысли, каждого чувства, каждого слова и дела образуется очарованный круг, которому невольно подчиняются попавшие в него менее мощные мысли, чувства и дела; эта истина современна миру; грубая эмблема ее сохранилась в тех очарованных кругах, которыми очерчивают себя сказочные волхвы.
– Все это может быть очень справедливо, если может быть доказано.
– Доказано, доказано! – повторил дядя с сердцем. – Да имеете ли вы способность доказывать? Что у вас доказано?..
– Очень немногое, но по крайней мере в эту минуту доказано, например, то, что эта свеча стоит на столе, потому что я ее вижу…
Дядя захохотал.
– Видишь? Видишь? А по какому праву ты видишь? По какому праву ты думаешь, что ты видишь? Кто сказал тебе, что ты видишь? Кто сказал тебе, что перед тобою свеча? Я, напротив, уверяю тебя, что не свеча теперь перед тобою; докажи мне противное.
Я захохотал в свою очередь.
– А я вас уверяю, что теперь на луне дают большой концерт, на который собрались все лунные жители; докажите мне противное.
– Так! – вскричал дядя. – Вот ваша логика XIX-го века! Дальше ее вы ничего не видите. Ты, разумеется, прав в отношении к ней, но она-то не права в отношении ко мне. Смейся, смейся, господин философ, но достоверно то, что есть места, к которым как бы привязано все прошедшее, на которых таинственными буквами начертаны для людей, отдаленных от нас столетиями, их мысли, их воля… Не смейся; мне также на днях довелось посмеяться над вашими учеными, которые прокаливали и вымачивали намагнетизированные вещи и потом очень были удивлены, что, несмотря на все их проделки, эти вещи одним прикосновением наводили магнетический сон на сомнамбулов… Материалисты! Хотели прокалить и вымочить волю магнетизера! Вам надобны факты? Хорошо! Знаешь ли ты, господин ученый, что есть люди, которые носят с собою все дела свои? В молодости я знал одного человека, который обольстил девушку, и несчастная кинулась в реку. Что же? Как скоро он начинал рассказывать об этом, – волосы его подымались дыбом, лицо бледнело, он весь трепетал; в эту минуту он видел перед собою, как я теперь вижу тебя, реку, несчастную девушку, ее предсмертные муки…
– А! Знаю, знаю! Эту комедию очень хорошо представляет один мой знакомый…
– Да, я знаю, что это происшествие обращено в шутку; но его основа истинная: я знал очень хорошо человека, с которым это случилось, и уверяю тебя, что для него оно не было шуткой, а доказательство – он умер, замученный этим видением…
– Позвольте, однако ж, вам заметить, дядюшка, что вы не даром завели такой разговор. Вам хочется раздражить мое воображение, приготовить меня к необычайному, потом напугать меня, чтоб после, по вашему обыкновению, вдоволь посмеяться и надо мною, и над нашим веком, и над нашими знаниями.
Дядя улыбнулся своей неопределенной улыбкой.
– Читай же свое зелье, – сказал он и с сими словами вынул из кармана книгу.
– Что я вижу? – вскричал я, – да это "Брюсов календарь"! Так вот откуда вы почерпаете свою мудрость, почтеннейший дядюшка? Позвольте мне в свою очередь посмеяться.
– В этой книге много вздора, – отвечал дядя с полуважным и с полунасмешливым видом, – но в этом виноват не сочинитель… Как бы то ни было, мне эта книга нужна: сегодня я хочу поверить одну цифру, которая кажется мне сомнительною.
Уже было одиннадцать часов вечера; все в доме улеглись; на улицах смолкло; лишь с каланчей раздавались протяжные оклики часовых и терялись в отдалении; свечи нагорели, и трепещущие тени ложились по карнизам, украшенным княжескими гербами; все было тихо.
Газеты были интересны в эту минуту; читая их, я совершенно забылся; все мое внимание было устремлено на этот положительный европейский мир с его деятельностью, промышленностью, страстями, паровыми машинами. Особенно статья о железных дорогах очень занимала меня, и невольно в душе моей возбуждалась гордость при мысли о исполинских предприятиях промышленности нашего времени. Словом, я весь углубился в чтение, как вдруг… верить ли?.. нет, это не обман… точно, в очарованной зале раздалось, и очень явственно, стенание. Никогда я не забуду этой минуты; до сих пор эти звуки раздаются в ушах моих. Этот стон не походил ни на голос человека, ни на крик животного, но в нем было нечто невыразимо-грустное; он проникал во внутренность души, его нельзя было слушать без особенного волнения; казалось, этот звук повторялся в самой глубине моего сердца… В эту минуту пробило двенадцать часов; бой часов привел меня в себя: я бросился к дверям залы, – в ней все было тихо. Поставленные мною свечи на столах горели спокойно; все двери были заперты, и в зале никого не было. Я снова обшарил все стены, заглянул в соседние комнаты – все было тихо и спокойно. Невольно смущенный возвратился я в комнату дяди: он сидел спокойно, внимательно пересматривал свою книгу и делал в ней какие-то отметки.
– Слышал? – сказал он.
"Слышал", – отвечал я ему.
– Понимаешь?
"Нисколько".
– Ну, может быть, это был скрип двери, – продолжал дядя своим насмешливым тоном.
Я молчал. Дядя продолжал:
– Хочешь ли еще оставаться?
– Хоть до утра. Но почему нам не войти в залу?
– Я не знаю наверное, не помешает ли это нашему опыту. Подождем еще второго раза; если хочешь, сделаем так: я пойду в ту комнату, в которую вход с противоположной стороны залы; ты останешься здесь; оба станем у дверей и в минуту вопля войдем в залу в одно время.
Я согласился, хотя, признаюсь, на меня находил ребяческий страх и мне жутко было оставаться одному в комнате. Сердце мое сильно билось, стенание беспрестанно отдавалось в ушах моих.
Я старался прийти в себя, вычисляя все акустические возможности образования такого звука. Между тем одною рукою я взял свечу, а другую положил на ручку дверей, чтоб быть готовым всякую минуту: не знаю, долго ли я пробыл в сем положении; все было вокруг меня тихо; я слышал, казалось, трепетание моего пульса; вдруг, когда я хотел отойти уже от дверей, возле нее самой, под моим ухом, снова раздался вопль; но этот вопль имел другой характер: он также не походил ни на какой из известных мне звуков, а казался более выражением гнева, нежели грусти.
Холод пробежал по моим жилам. Однако ж, я быстро отворил дверь и чуть было не отступил назад, когда на другом конце залы увидел человеческий образ… Только через минуту я узнал в нем лицо дяди, который, по условию, отворил свою дверь в одну минуту со мною.
– Слышал? – повторил дядя своим обыкновенным тоном.
– Странно, очень странно! – отвечал я. – Теперь слушайте, дядюшка; нужно испытать последнее: останемся в этой комнате и посмотрим, точно ли в ней происходят эти страшные явления.
– Согласен, – отвечал дядя, – хотя, признаюсь тебе, я по особенным причинам не хотел бы здесь оставаться, да и за успех не ручаюсь. Впрочем, – прибавил дядя, подумав немного, – испытаем.
Я снова осмотрел все соседние комнаты, все двери, поправил свечи и, чтоб дать другое направление своим мыслям, принялся снова за свою газету; мы уселись посредине залы возле ломберного стола; дядя чертил на нем с большим вниманием какие-то цифры и непонятные мне знаки.
– Что это такое? – спросил я.
– Ничего, – отвечал дядя тоном более важным обыкновенного. – Это касается до меня одного; ты вне этой сферы.
– Дядюшка, – вскричал я, – Бога ради, прочь эту таинственность! Я желаю теперь сохранить все присутствие духа.
Мы замолчали. Более получаса продолжалась совершенная тишина, как вдруг… как выразить мое удивление! из глубины залы послышалось снова стенание, сперва тихое, потом громче, громче… наконец оно раздалось над самым моим ухом. На этот раз я явственно различил два звука, в которых выражалось какое-то неутешное отчаяние, гнев, печаль, словом, все скорбное, что только могла изобресть душа человека; я вскочил со стула, взглянул на дядю – он сам казался встревоженным и, сильно опираясь на стол, с беспокойством следовал за движением звука… Но как выразить мой ужас, когда, взглянув на противоположную стену, я увидел между тенями, которые ложились от меня и от моего собеседника, еще третью тень, весьма явственную, но которой образа уловить было невозможно, ибо он беспрестанно изменялся. Это было нечто невыразимое, похожее на человеческую фигуру, которое, казалось, рвалось и билось, беспрестанно меняя свою форму; тут было подобие головы, рук, которые то вытягивались, то сжимались, как фигуры на оптических картинах, известных под названием "аморфозных". Все это продолжалось не более минуты… Я оглянулся назад: в зале никого не было, кроме нас; я взглянул опять на стену, – непонятная тень бледнела, с тем вместе и вопль терялся в другом конце залы. Казалось, он пронесся мимо нас.
– Ну, слава Богу, исчезло! – сказал дяди, отнимая руки от стола. – Несчастные! – прибавил он вздохнувши, – когда же вы заплатите последний динарий?
Через несколько минут дядя успокоился, принял опять свой насмешливый вид и сказал:
– Что? Слышал?
– Слышал, – отвечал я.
– Видел?
– Видел, – отвечал я.
– Чист ли опыт, господин испытатель?
Я молчал.
– Теперь можно спокойно отправиться домой, – продолжал дядя, – ничего больше не будет.
– Почему вы это знаете?
– Три эпохи жизни – три стенания.
– Бога ради, оставьте свой таинственный тон. Постараемтесь лучше общими силами истолковать это странное явление…
– Для меня оно очень ясно.
– Так скажите.
– Что пользы? Ты все-таки ничего не поймешь и скажешь опять, что я насмехаюсь над тобою, что этого нельзя доказать, и прочее, как ты обыкновенно говоришь в ответ на мои искренние объяснения, – искренние, – повторил он с насмешливым видом.
– Нет, говорите, дядюшка, говорите, что вы знаете и как вы понимаете. В таком странном явлении все допустить можно.
– Все? – спросил дядя, посмотрев на меня пристально.
– То есть… я хотел сказать, что всем должно пользоваться для объяснения…
Дядя улыбнулся. Я замолчал.
Мы пробыли до утра в очарованной зале и, как говорил дядя, действительно ничего более не слыхали.
Вот что называл дядя объяснением этого странного явления. Я постараюсь, сколько дозволит память, повторить здесь его рассказ во всей его полноте. – Чтоб объяснить тебе это явление, – говорил дядя, – я должен начать издалека. Оно, по времени, относится к третьему десятилетию XVIII века. Моего рассказа ты не найдешь в истории, потому что в вашей истории записываются лишь внешние происшествия, лишь обманчивые образы настоящих внутренних происшествий. Сверх ваших филологов, археологов, антиквариев и проч. т. п. существуют на сем свете другие, историки; они ведут летопись тем явлениям, которые обыкновенно остаются у других незамеченными или истолкованными превратно. Я имел случай, в моей жизни, быть в сношении с этими неизвестными бытописателями, и то, что тебе буду рассказывать, почерпнуто мною из их таинственных преданий. Верь мне или не верь, как хочешь. Если мой рассказ покажется тебе недовольно ясным, потрудись объяснить сам. Что до меня касается, мне других объяснений не нужно.
Около 1726 года в отдаленной комнате невдалеке от Сухаревой башни, около полуночи, два человека, – один старик, другой средних лет, суетились возле печи странного вида. Молодой человек сидел против самого очага и поправлял щипцами горящие уголья; осмотрев тщательно устье, он принимался читать огромную книгу, лежавшую перед ним на налое. Старик, в широком бархатном кафтане, после осмотра садился в кресла и слушал чтение с большим вниманием: молодой человек читал протяжно."…Получив камень посредством хорошего управления огня белым, что уже выше показано было, если захочешь видеть его красным, то умножай жар печи, ибо наша Саламандра живет лишь в сильном огне и среди огня и питается огнем и не боится огня; от легкого жара не отделится от камня тинктура и сера. На работу сию потребно 41 сутки".
– А который день у нас сегодня? – спросил старик.
– 32-й с начала фиксации, – отвечал молодой человек.
– А все еще не видать красного дракона, да не видать даже и ржавчины, о которой говорит Василий Валентин. Верно, мы как-нибудь ошиблись в операции.
– Подождем 41-го дня, тогда увидим.
– Хорошо тебе ждать, молодому человеку, а каково мне – старику? Вот уже четвертый раз начинаем все ту же операцию: кажется, близко, кажется, ничто не забыто, – а нет успеха! А между тем силы слабеют; сколько ночей без сна… Если б не ты, Иван Иванович, то не достало бы у меня сил на это великое дело. Ах, если бы нам только дойти до красного дракона! Уж из него можно было бы получить питейное золото, которое доставляет человеку жизнь почти бесконечную и совершенное здравие. Пока добьюсь жизненного эликсира, боюсь совсем здоровье потерять. Вот и теперь уже дремота меня клонит; если неравно засну, то ты уж, пожалуй, не засни, любезный; сослужи службу, – ведь я тебе великую тайну открываю, – пожалуйста, не засни; теперь каждая минута дорога; не жалей уголья, не отходи от атанара[11]: если минуту огонь ослабнет – все погибло, опять надобно будет начинать сызнова. Пожалуй, не засни; ах, дремота клонит, береги… Саламандру… потому что… драконовая кровь… атанар… квинтэс… сенция… эликсир…
Мало-помалу слова старика мешались; он дремал, дремал и наконец заснул совершенно, повторяя во сне заветные слова алхимистов.
Молодой человек все прилежно смотрел за очагом, не сводил с него глаз и поправлял горящие уголья.
Грустные мысли носились в голове сидевшего пред очагом. – Так вот, – думал он, – чем кончились все мои надежды; вот зачем судьба вырвала меня из моей бедной финской лачужки. Много прекрасного блестело предо мною; я видел Великого, я беседовал с ним, я думал его мыслями, чувствовал его чувствами – и не стало Великого, и схоронились с ним все мои надежды. Нет подпоры у бедного пришельца. Оклеветали меня, изгнали… Что-то делается теперь в моей прекрасной комнатке в адмиралтействе? Трудится ли там кто с таким рвением, с каким я трудился? А мои переводы по цифирной науке, а мой план типографии?.. Все осталось втуне! Разве на добычу червям. И что же? Будущий воевода, боярин – теперь помощник, почти раб брюзгливого, полусумасшедшего старика, провожу бессонные ночи пред горящим угольем, над работою едва ли сбыточною и едва ли не преступною!.. А тут еще жена со своими требованиями, упреками; говорит, что я не могу содержать ее, вспоминает о прежнем своем житье, о прежнем довольстве. Что же мне делать? Я ли виноват, что меня лишили места, что другим оно понадобилось? Я ли виноват, что меня, бедного финна, все отталкивают от себя с презрением? Грустно, грустно!.. Ах, мои золотые надежды, где вы? Где вы? Был бы жив Великий, не то было бы… А теперь неужели все кончено? Неужели мне не жить в барских хоромах? Неужели не видать больше поклонников? Неужели умереть не воеводою? Ах, зачем, зачем я оставил мою лачужку? Зачем судьба привела меня видеть чужие страны? Зачем получил я свет наук и образовал ум свой? Тогда бы сердце не томилось; не знал бы, не мучился бы я неутолимою жаждою; спокойно бы провел мою жизнь при шуме родных порогов, в бедной лачуге… А Эльса, Эльса! сестрица! Где ты, что с тобою? Где твои светло-русые кудри, где твои томные очи? Где твоя белая грудь? Ты бы любила меня, ты бы не роптала на судьбу, что принуждена жить с бедным чухонцем; на твоей простодушной груди я засыпал бы спокойно, прислушиваясь к родимым песням…
Молодой человек закрыл лицо руками; слезы брызнули из глаз его…
– Таинственный очаг! – продолжал он, – что ты устремил на меня свое огненное устье, что скрывается в тебе? Зола-уголь… но кто знает… быть может… еще несколько дней, и польется из тебя злато, и бедный финн гордо взглянет в лицо людям. О, тогда не тебя озолочу я, злая жена, не тебя! – на твоем языке лишь змеи шипят! – нет, тогда брошу тебя, покину… Богатому все позволено; полечу к родным берегам, обойму свою Эльсу и с нею вместе засмеюся над целым миром. Ах, Эльса, Эльса! где ты?
В эту минуту кто-то постучался у двери; молодой человек взглянул: – Так! Это жена моя, змея подколодная. Что тебе надобно? – сказал Якко (так называли молодого человека). В комнату вошла женщина лет тридцати, бледная, с лицом, искаженным от гнева; платье ее было в беспорядке.
– Что? – сказала она сердитым голосом, – старый заснул? Залей огонь – меньше угольев выйдет.
– Как можно! – отвечал Якко.
– Так же можно, как ты прежде делал; что вы тут варите, бесам на потешенье! Мне вот так от добрых людей прохода нету. – День и ночь огонь у вас тлится; ведь прохожие дым-то видят и дым-то у вас не православный – серой да жупелом пахнет по всей улице. Все говорят, что ты яды варишь или чертей вызываешь.
– Пусть болтают себе что хотят, на этот раз не хочу больше обманывать старика, не переведу огня, пока дело не кончу.
– Да, слушай тебя! Не бойсь, старик-то себе на уме: не хочет у себя на дому чертям кашу варить, а к тебе приходит; ему ничего, а тебя в срубе сожгут, да и меня с тобою вместе. Ах, я бедная, горемычная сирота! Нет у меня ни отца, ни матери, ни роду, ни племени, некому за меня заступиться – попустил же Бог выйти замуж за проклятого чухну, за колдуна, за еретика…
– Вон отсюда, – закричал рассерженный муж, – или худо тебе будет. Старик проснется, увидит тебя здесь, беда да и только. Поди вон, говорю тебе.
– И ходить-то мне не в чем по вашей милости, государь мой, Иван Иванович! Дайте денег на башмаки.
– А где я возьму? От старика не добьешься; а как он проснется да тебя увидит здесь, так и последнего куска хлеба не будет… Смотри, он никак потягивается – убирайся вон, говорят тебе!
Женщина взглянула на Якко с невыразимою злобою и ушла, бормоча про себя: – Чухна, колдун, еретик, нищий…
– И вот та женщина, – подумал Якко, – которая мне казалась ангелом доброты! Куда девалась девическая кротость, женский стыд? Та ли это Маша, которая, бывало, в своем голландском чепчике, затянутая в кофту, милая, добродушная, боялась вымолвить лишнее слово? Теперь все переменилось! Пока мы жили в довольстве, она казалась ангелом; но этот ангел не перенес самого обыкновенного бедствия – нищеты! Ах, Эльса, Эльса! Ты бы не переменилась! Где ты? Неужели никогда не суждено мне видеть тебя?..
Между тем стал показываться свет; багряное северное солнце начало проглядывать сквозь туманы и тихо, как тать, пробираться по кровлям. Старик проснулся.
– Как! Уже утро? – сказал он, протирая глаза. – Что наше дело? Не ослаб ли огонь? – Он встал, подошел к атанару, осмотрел его со всех сторон, и, казалось, был доволен.
– И ты не заснул ни на минуту?
– Ни на минуту, – отвечал Якко.
– Спасибо тебе, мой сын. Потрудись, потрудись; помоги старику, уверяю тебя, внакладе не будешь… Важную тайну вверяю я тебе, молодой человек. Знай, все мудрецы мира, от начала веков, искали, в чем состоит наше дивное дело… дивное, говорю тебе. Оно всемогуще; оно спасает тела от гниения, оно, повторяю тебе, может бесконечно продлить существование человека… Одного не знали они: с чего начать; а я, я знаю. Так как вышние небеса образуются вокруг земли не сами собою, но влиянием солнца и других планет, так и наша квинтэссенция ждет оживления солнца, блестящего, всесильного, ровного, и против этого солнца не могут ничего все огни земные. Говорю тебе от избытка сердца, что это солнце, непобеждаемое огнем, этот корень нашей жизни, это семя металлов, созданное для украшения нашего неба, было – в этой руке!
Якко слушал старика и не знал, верить ему или не верить: старик говорил с такою силою, с таким искренним убеждением… Правда, уже три раза принимались они за свое чудное дело и три раза находили – одну золу. Но Якко знал, что не один ученый муж в Голландии, Франции, Германии верил в алхимию и трудился над философским камнем. Многие смеялись над сими усилиями, но никто еще не осмеливался явно доказывать невозможность философского камня. В Париже Якко видел живое свидетельство этой истины: он видел здание, воздвигнутое на золото, сотворенное Николаем Фламмелем; он видел те чудные символы, которые Николай Фламмель оставил на построенных им зданиях в память своего дела и на разгадку мудрецам всех веков; он видел своими глазами в Вене железный гвоздь, которого половина была обращена в золото знаменитым алхимиком в славу таинственной науки; да и самый тот, который теперь работал с ним, принадлежал к числу ученейших мужей того времени; воин, сановник, почтенный высоким званием – как было не верить ему?.. А между тем старик казался ему подозрительным; иногда можно было сомневаться, сохранился ли в нем здравый рассудок; иногда он плакал, иногда смеялся как ребенок, прыгал по полу, хватался за волосы или начинал малопонятную, исполненную противоречий, но величавую речь, и тогда глаза его горели, он был в исступлении, трепетал всем телом. Не доверяя ни старику, ни своим сомнениям, Якко старался в книгах найти объяснения загадке. Парацельс, Арнольс де Вилланова, Гебер, Василий Валентин не выходили из рук алхимика; обольстительны были их речи; казалось, они открывали свою душу; все единогласно сулили богатство, счастье, здравие и жизнь долгую тому, кто с терпением дойдет до конца поприща. Якко находил в их описаниях все подробности чудного дела; ничто не было забыто; казалось, стоило только приняться; сами они говорили, что это дело может сделать женщина, не оставляя веретена своего; одного не открывали они: вещества, из которого должно было произрасти древо жизни – и пред Якко был человек, хвалившийся, что знает это таинственное вещество, которого имя никогда не было вверено бумаге. Это вещество было пред ним, сокрытое в грубой глиняной колбе… Якко терялся в размышлениях.
Последние дни алхимики не отходили ни минуты от очага. Когда засыпал Якко на два или три часа, не более, тогда за атанаром надсматривал старик.
Наконец наступил роковой, сорок первый день; алхимики не спали во всю ночь и ровно в уреченный час, в минуту, загасили огонь. О, как бились сердца их, когда наступило решительное мгновение! Рука Якко дрожала, когда он бережно стал отделять смазку, соединявшую все части таинственного снаряда; еще минута – и заблещет пред ними чудный пурпуровый камень, семя металлов, эликсир от всех болезней, дивная тинктура, возводящая грубый свинец в достоинство золота…
И вот снята крышка таинственного сосуда – что же?.. на дне его лежала черная, безобразная, спекшаяся масса, и только.
– Черный ворон поглотил нашего красного дракона, – воскликнул старик, – мы в чем-нибудь ошиблись… Надобно начать сызнова. Отдохни несколько дней – дня три, не более; а там опять изготовь атанар; я между тем пройду в уме все производство; постараюсь заметить, в чем мы могли ошибиться. Прощай. Не приходи ко мне. Не надобно, чтоб профаны знали о нашей связи. Не оставляй книг, прочти еще раз Парацельса: память моя слаба; я могу иное и упустить из вида.
С сими словами старик вынул из кармана серебряный рубль, положил на стол пред бедным Якко и удалился.
Бледный, изнеможденный, измученный бессонницей, Якко вышел из лаборатории в соседнюю комнату и с отчаянием бросился в постель. Сон его был слабый, беспокойный; но, мало-помалу, видения делались увлекательнее: он видел берег Вуоксы, слышал шум иматрских порогов; Эльса была перед ним во всей своей красоте; она склоняла голову на грудь Якко, целовала его; ее кудри обсыпали его лицо; вокруг них лежали золотые слитки, драгоценные камни; светлое солнце сияло над ними и отражалось в их радужных переливах.
Грубый голос вывел Якко из его сладкого забвения.
– Перестанешь ли спать, ленивец? – говорила Марья Егоровна, – только бы спать тебе. Ну, где же золото? Подавай его. Много ли вы его наварили?
Якко едва мог прийти в себя; однако ж, он опустил руку в карман, вынул оттуда серебряный рубль и бросил его с презрением на пол…
– Только-то? – сказала жена, поднимая монету. – Покорно благодарствуем, батюшка Иван Иванович! И это все на спитки, на съедки?.. Не много ли будет? Смотри-ка, с квартиры хотят сгонять; хлебник говорит, что уж больше в долг хлеба не даст, и мясник тоже, и лавочник… Ах, я бедная, горемычная!.. Последнее платьишко осталось!.. Не в чем в Божию церковь сходить, Богу помолиться, чтоб не наказал меня за грехи твои, колдун проклятый!.. Ах, матушка, матушка родимая! Думала ли, гадала ты, что дойду я до такой участи?..
– Что ж делать мне? – спросил Якко с отчаянием.
– Делай, что знаешь, ты на то муж… мое бабье дело.
– Богом клянусь тебе, Марья Егоровна, – отвечал Якко слабым голосом, – что рад бы кровь тебе свою отдать, чтоб только ты меня не попрекала.
– Полно Бога-то призывать, еретик! Меня не проведешь; слыхали мы эти россказни.
– Да что ж делать мне? – отвечал Якко, начиная сердиться.
– А то было делать, что остаться в Петербурге. Было славное место, жалованье, все мой отец тебе доставил…
– Но ведь ты знаешь, что меня выгнали?
– Выгнали? Отчего?.. Оттого, что спина у тебя больно твердая. Пошел бы, покланялся… так нет, как можно!.. Вишь, горд некстати. А теперь и свисти в кулаки… Ну, давай денег! Ты по закону должен меня содержать.
Якко вскочил с постели.
– Замолчи! – вскричал он.
– Нет, не замолчу, а пойду, донесу, что ты колдуешь, яды варишь. Как приведут в застенок да начнут лопатки выворачивать, так другим голосом заговоришь, еретик проклятый! Нищий!..
Мы не будем описывать сцены, которая последовала за этим разговором. Она, в нашем веке, показалась бы слишком странною…
Прошло три дня. Якко не успел и отдохнуть. Жена не давала ему ни минуты покоя, и он мог укрощать ее лишь средствами совсем нефилософскими. Все это мучило, унижало его душу. Часто он готов был наложить на себя руки; еще чаще хотел бежать из Москвы и пробраться на родимую сторону. Но его еще все манила надежда; казалось, она даже усиливалась с неудачами. «Еще сорок дней, – сказал он наконец самому себе, – и одно из двух: или я обладатель сокровища, или меня не станет».
На четвертый день кто-то постучался в двери; то был старик.
– Нашел! – сказал он, – и как можно было забыть это!.. Надобно было начать в четверг, в день, посвященный Юпитеру; а мы начали в понедельник, в день луны! Очень понятно, что ее холодная влажность проникла в наш атанар и помешала созреть дракону. Сегодня четверг, и ровно в полдень мы приступим к нашему делу. Все ли готово?
– Все, – отвечал Якко грустно, – но прежде, нежели мы приступим к работе, позвольте попросить, ваше сиятельство… в доме у меня нет ни копейки… рублем, вами данным, я заплатил необходимые долги… – Слезы стыда и уничижения катились по щекам Якко.
– Так! Я этого ожидал! – вскричал старик гневно. – Денег! все денег! Настоящий сын адамов! Я не знаю, право, зачем я тебя посвятил в наше дело. Ты работаешь только из корысти. В тебе нет душевного чувства к великому делу оттого, что душа твоя нечиста; ты не понимаешь стремления моей души, ты не понимаешь всей важности нашего таинства. Ты думаешь, это такое ремесло, как всякое другое; я тебя научаю величайшему чуду в мире, единственному, о котором человек должен заботиться, – а ты пристаешь ко мне с мирскими помыслами, с деньгами… презренный!.. Ступай, ищи денег, где хочешь.
– Уверяю вас, сиятельнейший граф, что если б не крайняя нужда, – отвечал оскорбленный Якко, – то… то я бы давно вас оставил. Ищите другого помощника, такого же прилежного, как я.
Рассерженный старик ходил по комнате; скупость терзала его, но, с другой стороны, он рассчитывал все выгоды, которые доставлял ему Якко. Старик очень понимал, как трудно ему было бы найти другое укромное место в Москве для его таинственных опытов. Трудно было скрыть действия боярина знатного, богатого; но он надеялся, что никто не обращает внимания на бедную лачужку. Он вынул из кармана серебряный рубль, посмотрел на него с сожалением и, отдавая его Якко, примолвил с притворною улыбкою: "Ну, не сердись; вот тебе деньги; немного осталось поработать, и тогда ты на них будешь смотреть с таким же презрением, как я. Ну, теперь к делу". Ровно в полдень старик вынул из кармана золотую коробочку, открыл ее с таинственным видом, высыпал ее в атанар и поспешно захлопнул крышку, чтоб Якко не мог заметить, что содержалось в сосуде. Колба была замазана; под нею огонь разведен, и опять начались для Якко длинные ночи без сна, опять томительное, то робкое, то смелое ожидание, опять обольстительные страницы, опять однообразная, мучительная действительность. Протекли двадцать дней; снова ни старик, ни Якко не замечали тех алхимических признаков, которые предвещают успешное окончание дела. Однажды ночью старик заснул; Якко остался один пред очагом; грустно, невыразимо грустно было ему в этот день; опять он принужден был просить у старика денег, опять старик отвечал ему с обычным жестокосердием, опять жена мучила его своими упреками. Якко, устремив глаза в огонь, старался воспоминаниями прошедшего усладить горькое настоящее. Нежданно пришли ему на мысль слова, когда-то сказанные ему Эльсою; "ты наш, – говорила ему Эльса, – и должен быть нашим". Что значили эти слова, произнесенные этою странною женщиною в минуту волшебных видений?.. – Эльса, Эльса! – сказал Якко, – где ты? Неужели угасла твоя таинственная сила?.. Неужели ты не чуешь, что твой Якко страдает, что твой Якко зовет тебя? О, если б ты была со мною, ты, может быть, научила бы меня, что делать!
Мысли Якко делались от часу мрачнее и мрачнее. – Что, – говорил он в глубине души своей, – что все эти сказки о добродетели, о наказаниях в будущем мире? Неужели человек осужден страдать на земле?.. Неужели ему не дозволены все способы, чтоб избавиться от страданий?.. Все, – повторил он, невольно содрогнувшись, – да все, – сказал он с ожесточением, – о, чем бы я не пожертвовал в эту минуту, чтоб достигнуть моей цели!.. Вот еще способ, которого я не встречал в книгах; может быть, его-то и скрывают мудрые от толпы бессмысленной; может быть, здесь нужна жертва над таинственным сосудом; может быть, нужна жизнь человека… Почему не так?.. Зачем не испытать?.. И глаза Якко, пламенные, неподвижные, устремились на спящего старика.
Чувство, зародившееся в эту минуту, испугало его самого; он вскочил со скамейки, но едва повернулся в противную сторону, как смотрит… на освещенном от очага круге явственно нарисовалась какая-то тень неопределенного вида. Якко вздрогнул, холод пробежал по его жилам, он бросился к очагу и, напрягая все силы внутренние, произнес: "Эльса, Эльса! Ты ли это?"
И в средине пламени ему показался неясный образ… ближе, ближе… он не может сомневаться… это лицо Эльсы, она улыбается… она манит его… она говорит ему: "Да, Якко, это я, твоя Эльса; я услышала тебя; давно бы тебе обо мне вспомнить… ведь ты трудишься понапрасну. Неразумные люди! Вы хотите открыть величайшее таинство, не призвав Саламандру! Ведь огонь ваш мертв без нее. Ему ли оживить дракона? И для нас это дело трудное; и мы со страхом к нему приступаем. Но для тебя я на все готова. Засни, засни, милый Якко; подкрепи свои силы; я буду вместо тебя смотреть за работою".
– Эльса, Эльса! – вскричал Якко, простирая к ней руки.
– Нет, Якко, теперь ты не можешь обнять меня; днем я предстану тебе в земном моем виде, и ты не оставишь меня, Якко, не правда ли?.. Ты будешь мне верен?
Якко вздрогнул: – А жена?
– Жена? – отвечала Эльса насмешливым голосом, – жена не помешает…
– Как не помешает?.. – вскричал Якко.
– Не бойся; я тебя не на грех навожу, неразумный; довольно только пожелать, Якко… Или ты и до сих пор не постигнул, что значит воля человека: тебе стоит только любить меня; против нашего таинственного пламени ничто смертное противостоять не может; но одно условие: будь моим, будь моим, Якко, клянись…
– Клянусь, – проговорил мрачно Якко…
Он смотрит: Эльса превратилась в струю белого пламени, но в этой струе он все узнает свою Эльсу; он видит, как она обвивается вокруг таинственного сосуда и сыплет на него золотистым дождем. Не диво ли? Сосуд сделался прозрачным; внутри его огненный лев борется с огненным драконом, и вот лев уже при последнем издыхании… дракон поглощает его… мгновенно на нем является блестящая корона, и сосуд наполняется рубиновым светом… дракон машет огненными крыльями, и от каждого взмаха радужные лучи волнуются в сосуде.
Далее Якко ничего не видал, ибо, казалось ему, он заснул крепким сном. Стук в дверь разбудил его. Было уже утро. Старик еще спал. Молодой человек подумал, что это жена, и не хотел отворять; но стук повторился. Якко услышал, что кто-то на финском языке проговорил: "Отвори, отвори, милый Якко". Якко вздрогнул, отпер дверь – перед ним была Эльса в обыкновенной грубой финской одежде; волосы подобраны под безобразную шапочку. Она бросилась к Якко на шею. Якко был вне себя.
– Ты, я чай, забыл меня, Якко, – говорила она, – а я так вспомнила. Как скоро я проведала, что тебя выгнали, разорили, что ты беден, я все оставила и добралась до тебя. Уж чего мне это стоило! кабы не Юссо…
– Муж твой? – спросил Якко.
– Нет, Якко, я не вышла замуж. Юссо очень хотел на мне жениться, но я все говорила ему: погоди, вот братец приедет. Он ждал, ждал, бедный, да и ждать перестал; а все меня еще любит; как он узнал, что я горюю по тебе, тотчас сказал: "дай, свезу тебя, Эльса; авось-либо брату поможешь"; а Юссо такой малый смышленый, торгует в Питере, да и здешних-то знает; уж мы тебя здесь искали, искали… да еще хорошо, добрый человек случился, вот тот, который к тебе уголья возит; ведь ты, говорят, кузнец или слесарь… он и привел меня сюда, прямо к дверям – такой добрый…
– Эльса, Эльса!.. – говорил Якко, – так ты в самом деле можешь помочь мне?.. Ты знаешь наше дело?..
– Нет, я кузнечного дела не знаю, а помочь тебе помогу; посмотри-ка, сколько я без тебя накопила.
И с сими словами она вытащила из-за пазухи холстину, из которой посыпались серебряные и золотые деньги. Было тут рублей сто и более.
– Эльса! – говорил Якко, – но в эту ночь, здесь в очаге…
– Что такое? – спросила Эльса.
– Помнишь, что ты мне говорила?..
– Когда? – спрашивала Эльса с удивлением.
В эту минуту Марья Егоровна возвращалась с рынка.
– Это что такое? – вскричала она, – еще колдунью привел сюда?..
Но едва она увидела деньги, как лицо ее повеселело; она бросилась к Эльсе на шею: – Ах, душечка, Елисавета Ивановна!.. Я тебя и не узнала… А ты совсем не переменилась: такая же красавица, как и была; как это ты нас спознала?.. А мы об тебе горевали, горевали… Уж пожалуй, не откажи, погости у нас… Да что ж это ты деньги-то рассыпала?.. Дай приберу.
– Добрая сестрица, – сказал Якко жене, – отдает нам эти деньги; они наши.
Марья Егоровна снова бросилась обнимать Эльсу, припрятала деньги в карман и побежала на кухню, приговаривая шепотом: "Теперь-то я погуляю!"
Со времени чудного явления Якко еще прилежнее стал заниматься своею работою. Часто в извивистых потоках пламени, окружавших сосуд, он узнавал Эльсу; он понимал очень ясно, что это была она, а никто другой, ибо часто для него лицо ее мелькало среди пыла; он говорил ей, и она ему отвечала; часто сосуд делался на мгновение прозрачным, и внутри его происходили странные видения. Якко видел в нем то вырытую могилу, в могиле безобразный остов, сквозь череп и кости остова проходила огненная струя, и глазные впадины, челюсти и ребра светились, и мертвец с болезненным стоном подымался из могилы; то видел он поле, усеянное мертвыми костями, и огненные птицы слетались клевать их; то появлялись в сосуде два льва, которые пожирали друг друга; то видел он Эльсу, в образе Саламандры, с короной на голове. Саламандра сладострастно плескалась в огненном море, и две пламенные струи обильно истекали из ее девственных персей.
Всматриваясь в эти чудные явления, Якко вспомнил, что видал нечто подобное в книгах Василия Валентина и других герметических философов, но тогда он почитал сии изображения простыми символами, под которыми мудрые скрывали свои таинства, а теперь все было понятно и ясно нашему алхимику.
– Скажи мне, – говорил Якко, устремляя глаза в раскаленное устье, – скажи мне, Эльса, каким чудом я тебя вижу здесь совсем иною, нежели там. Там ты даже не понимаешь своего здешнего существования.
– Милый Якко, – отвечала Эльса, простирая к нему из устья свои огненные руки, с которых дождем сыпались светлые искры, – милый Якко, ты слишком любопытен. Могу ли я здесь обнять тебя? От моего прикосновения истлеет твоя смертная оболочка. Я могу приблизиться к тебе лишь в виде остывшего пепла; будь доволен и тем до времени. Оставь свое любопытство, продолжай помогать мне в нашем деле, которого ни мы одни, ни люди без нас произвести не в состоянии. Трудное дело, Якко, очень трудное, которого не все таинства и нам доступны. Только из любви к людям мы приступаем к ним; знаешь ли, мы всем существом своим должны проникнуть в корень металлов; из собственных наших грудей мы должны точить живительную влагу, которая одна может пробудить его мертвую силу. Нелегко нам это, Якко: для этого мы должны бороться со всеми стихийскими духами, которые в образе зверей и разных животных ведут с нами войну жестокую; они не хотят, они страшатся пробуждения властелина над всеми стихиями. Но рано или поздно мы должны победить их.
– Скоро ли? Скоро ли? – восклицал нетерпеливый Якко.
– Не знаю; много ошибок вами сделано. Но скажу тебе в утешенье: на этот раз ты, с моею помощью, добудешь одну из низших степеней таинственного камня. Вам, людям, и она пригодится.
Старик по-прежнему каждый день приходил к Якко и усердно хлопотал вокруг печки. "Теперь, – говорил он, – я уверен, что мы достигнем своей цели. Кажется, мы ничего не забыли, и огонь идет ровно. Еще несколько ночей, и наш феникс расправит свои крылья".
– Сиятельнейший граф, – сказал Якко с значительною улыбкою, – думаете ли вы, что наше дело может увенчаться успехом, если посредством таинственных заклинаний мы не призовем Саламандры?
– Все ты не то говоришь, любезный, – отвечал старик, – читаешь книги, да не понимаешь. Ну что такое Саламандра? Это есть только символическое слово, под которым наши мудрые понимают иногда действие огня в нашем деле, а иногда и самый камень, потому что он горит в огне не сгорая. Учись, учись, любезный…
Якко еще раз улыбнулся и замолчал.
Между тем со времени появления Эльсы все в доме Якко пошло не по-прежнему. Она совсем завладела хозяйством; появились в доме чистота, опрятность, порядок; Эльса завела корову, другую и третью, и мало-помалу из боярских домов стали сходиться люди, покупать молоко и масло, которое, в отличие от обыкновенного, прозвали "чухонским". Домоводство снова появилось в доме бедного Якко. Марья Егоровна не могла нарадоваться, видя у себя по-прежнему медные, серебряные, а иногда и золотые деньги; появились у ней и щеголеватые платья, и голландские чепчики, и ситцевые кофты, и черевики с красными каблуками. Все бы это хорошо; но вот что было дурно: во время нищеты Марья Егоровна покусилась выпить чарочку; выпила – и на душе у ней повеселело; в другой раз она попробовала – то же; ей понравилось; мало-помалу она обзавелась небольшим штофиком, который, однако ж, прятала от мужа в поставце. Мало-помалу она чаще и чаще начала прибегать к утешительному напитку; привычка сделалась страстью, и мы должны признаться, что большая часть ее упреков мужу происходила оттого, что у Марьи Егоровны не доставало денег для наполнения своего заветного штофика. Теперь Марья Егоровна блаженствовала. С утра уже она была навеселе, и пока Эльса хлопотала по хозяйству, Марья Егоровна сидела за столом, подперши бока руками, покачивая головой и напевая:
Чарочки по столику похаживают!
В таком положении ее часто заставала Эльса и, вероятно, не понимая, что тут происходит, смотрела на Марью Егоровну такими странными глазами, что Марье Егоровне делалось и страшно, и грустно – и она снова прибегала к своему утешителю. После обеда Марья Егоровна уже спала непробудным сном, а иногда даже совсем не обедала; ночью, проснувшись, она снова потихоньку пробиралась к поставцу… и опять засыпала. На другой день начиналось то же.
Якко не обращал внимания на поведение жены своей; весь погруженный в свое таинственное предприятие, Якко забывал все житейское. Каждый день у очага, он редко приходил к своим, да и когда приходил, занимался только одною Эльсою, радуясь, что жена оставляет его в покое, и нетерпеливо ожидал рокового сорок первого дня.
Наконец он наступил… Поднята таинственная крыша, – на дне сосуда – спла– вок синего цвета… И старик и Якко затрепетали.
– Это что-то чудное, – сказал старик, – наш камень должен быть пурпурового цвета… это не он… но уж не семя ли яхонта?.. Испытаем…
С сими словами старик растопил свинцу, отломил от полученного сплавка несколько крошек, бросил на свинец… крошки разлетелись, и свинец остался по-прежнему свинцом. Целый день протрудились наши алхимики. Уж чего они не делали с полученным сплавком! Соединяли его с медью, и с железом, и со всеми металлами – все тщетно: масса трескалась, рассыпалась, но ничто не обратилось ни в серебро, ни в золото.
– Это просто стекло, – сказал наконец старик с досадою, – мы в чем-нибудь ошиблись. Надобно начать сызнова. Отдохни дня три, а потом снова изготовь атанар.
Между тем Якко явственно слышал, что Эльса громко хохотала посреди угольев.
– Не слушай бессмысленного старика, – говорила она, – возьми этот камень; он не золото, но стоит золота, – не сказывай об этом старику; распусти этот камень в воде, и ты увидишь, что будет. Бессмысленный! Он думает, что понимает писание мудрых; он прочел, что нужна сорокадневная работа над фениксом, но прочел только мертвую букву; он не понимает, что в сих словах сокрыто кабалистическое число, что круг здесь изображает землю, а число – четыре времени года, срок, необходимый для полной зрелости дивного камня.
– Что ж ты задумался? – сказал старик.
– Разве вы не слышите? – отвечал Якко.
– Да что слышать? Только уголья трещат в очаге.
Якко понял, что слова Саламандры были ему только слышны, и замолчал.
– Ну, что ж ты хотел сказать? – повторил старик.
– Я думаю, что не слишком ли рано мы открыли атанар? Число сорок не означает ли четырех времен года?..
– Мысль недурная, – заметил старик, – о! я вижу, в тебе путь будет! Испытаем. Так изготовь же два атанара, один мы будем открывать каждые сорок дней, а другой откроем по прошествии целого года…
С сими словами старик по-прежнему положил на стол серебряный рубль и удалился, бормоча про себя: "Четыре времени года… сорок… четыре… как мне на мысль не вспало!.. странно!.."
По уходе старика Якко немедленно раскалил снова полученный им камень и бросил его в воду; после нескольких подобных операций в сосуде осталась жидкость прекрасного синего цвета. Якко опустил в нее кусок сукна, – сукно окрасилось. Познания Якко в химии скоро объяснили ему, какую выгоду можно получить из сего открытия; он разложил вещество по правилам науки, нашел состав его, снова повторил опыт в большем виде, и скоро в домике Якко появились чаны, кубы; он объявил гостям суконной сотни, что берется красить сукно не хуже заморского, – и в городе дивовались, толкуя про кубовую краску. И эти новые хлопоты достались доброй Эльсе: целый день она суетилась, нанимала работников, вела счеты, заглядывала в чаны, собирала краску, продавала ее, красила, развешивала. Якко служил иногда переводчиком и только получал деньги. Но мог ли такой успех удовлетворить гордым ожиданиям алхимика? Торговать краскою тому, кто собирался захватить в руку корень всех сокровищ мира!.. И снова запылал атанар, и снова старик явился с своею таинственною коробкою. Но в то время, когда он собирался всыпать ее в сосуды, Якко опять услышал хохот Саламандры: «Твой старик многое знает, – с ним и нам не худо посоветоваться, но не знает безделицы: все его составы ни к чему не поведут, если он не добудет масла из кремня».
– Масла из кремня? – спросил Якко.
– Да; ты знаешь, что внутри кремня кроется дивная, могучая жидкость…
– Но я знаю и то, что эта жидкость истребляет все тела земные; нет сосуда, который бы мог содержать ее: одна капля ее на теле человека – и человек истлевает в ужаснейших мучениях…
– Якко, Якко! зародыш жизни – смерть… – проговорила Саламандра сильным голосом и исчезла.
Когда Якко заговорил со стариком о кремнистом масле, старик затрепетал:
"Знаю, – отвечал он, – слыхал я об этой страшной влажности, встречал и в книгах указания на нее, но до сих пор думал, что алхимики упоминали о ней для того только, чтоб испугать профанов или чтоб наказать их, когда они нечистыми невежественными руками примутся за наше великое дело".
Работа продолжалась по-прежнему, и по-прежнему без успеха. Каждую ночь на старика находил неодолимый сон. Якко смотрел за атанаром, и когда силы его ослабевали, Саламандра являлась среди огня, утешала своего любимца, ласкала его, простирала к нему свои огненные персты и золотистою струею обвивалась вкруг атанара.
Однажды вечером старик уже дремал, Якко в раздумье сидел пред огнем; грустно было на душе алхимика; не тешили его мелочные домашные выгоды; переставала утешать и надежда. Сумрачно смотрел он вокруг себя, и невольно взор его вперился в старика, который дремал, облокотившись на креслах.
– Зачем он не я? – невольно приходило в голову Якко, – зачем я не он? – прибавлял он, теряясь в своих мыслях, – он знатен, он богат, он приходит ко мне, пользуется гостеприимством бедняка для дела опасного и он же презирает меня… зачем он не я?.. я – он? он – я?.. Мысли его делались мрачнее и мрачнее, иногда они даже пугали самого алхимика.
Кто-то сзади подкрался к молодому человеку; трепетный, горячий поцелуй заставил его содрогнуться, он обернулся – перед ним была Эльса.
– Это ты, Эльса? Как вошла ты сюда?
– Ах, как я рада, ты забыл запереть двери! Насилу-то я попала к тебе сюда; мне без тебя знаешь ли как скучно, Якко: целый день и ночь ты здесь, а я одна, совсем одна; работы столько по хозяйству, иногда так хочется поцеловать тебя, как будто жажда мучит…
И Эльса села на колени Якко, обняла его; Якко прижал ее к себе. – Эльса, Эльса! – заговорил невольно Якко, – если бы ты знала, как я люблю тебя! Так люблю, что страшно сказать…
– Да! любишь! а Мари, Мари…
– На Мари я не могу смотреть без отвращения, Мари зла, Мари попрекает меня, Мари опухла, больна она, что ли?
– Может быть, я не знаю, – отвечала Эльса, улыбаясь насмешливо, – а может быть, и не больна, а так, от большого веселья… Она много спит, Якко, очень много. – Между тем лицо Эльсы вспыхнуло, она продолжала: "Во сне человек, знаешь, безоружен… многое… на него действует…"
– И я заметил, что она слишком часто бывает не в себе…
– Да! правда… точно не в себе…
– Но что говорить о ней! Ты одно мне утешенье, ты мне все заменяешь – и жену, и семейство… Отец твой призрел меня сироту, бедного, беспомощного; снова нищета посетила меня, – ты мне стала вместо отца; ты ведешь весь мой дом; ты обогатила меня; ты меня покоишь… ты меня любишь…
Снова Якко прижал Эльсу к своему сердцу, и Эльса обвилась вкруг молодого человека, как обвивается плющ вокруг статного дуба; она припадала к его лицу, как бы хотела спрятаться на груди его, как бы хотела впиться в нее; щеки ее все более распалялись от действия очага и от внутреннего волнения…
– Что это? – сказала Эльса, указывая на алхимический снаряд.
– Я ищу Сампо, – отвечал Якко, улыбаясь и желая, сколь возможно, приблизиться к понятиям Эльсы.
Лицо Эльсы разгоралось все сильнее и сильнее; глаза ее блистали.
– Сампо… Сампо… да, точно Сампо… не другое что понимали под этим словом мудрые суомийцы… его одного должны искать, его одного и искали люди от начала веков; о нем одном их дивные сказания; к нему их труды и надежды… Немногим было открыто… немногим… лишь тем, которые душою и телом соединялись с нами… и тебе, смертный, открыт этот путь… и тебе… если ты… ты… любишь меня…
Эльса снова обвилась руками вокруг молодого человека… Якко был в исступлении; бледный, трепещущий, он прижимал к себе Эльсу и охладевшими от сильного волнения устами искал распаленных уст девушки.
Но вдруг он отпрянул от нее и закрыл лицо свое руками.
– Что я делаю!.. – говорил он с отчаянием, – Эльса, Эльса, пощади меня!
Эльса вперила в него гневные очи.
– Эльса! – продолжал он, – зачем я не могу вполне принадлежать тебе… зачем эта Мари… жена?..
– Мари! Мари!.. – повторила Эльса каким-то странным голосом.
В эту минуту Якко видел, что огненные искры брызнули из глаз Эльсы; она протянула руки… огненные струи истекали из ее пальцев… пламя потянулось из устья, заклокотало вокруг Эльсы, вокруг Якко… тут все смешалось… стены комнаты застлались огненными потоками… атанар расширился в необъятное пространство… Эльса и Якко носились и утопали в огненных волнах… львы, драконы, мертвый остов, чудовищные птицы летали вокруг них… все свивалось, развивалось, кружилось…
Когда Якко пришел в себя, все было тихо: старик дремал; спокойно тлелся очаг; Эльсы не было.
Сильный стук в двери заставил Якко вздрогнуть. – Кто там? – спросил он, отворяя двери.
– Хозяин, хозяин! – говорил голос работника, – с хозяйкой худо.
Якко поспешно отворил дверь.
– Что с нею? – спросил он.
– Да недоброе, барин, и сказать-то страшно… сам увидишь.
Якко вбежал в женину комнату; при входе сильный, странный запах ошеломил его; он поспешно приблизился к постели; на месте Марьи Егоровны лежала безобразная, почерневшая масса. Возле постели плакала работница; в углу сидела Эльса, склонив голову, и также горько плакала.
– Что здесь случилось? – вскричал Якко с ужасом.
– И сказать не мочно, – отвечала работница, рыдая, – тому мало время минувше, прилучилася Марье Егоровне немочь, заохала и застонала она, сердечная – вон мы к ней, и я, и Елисавета Ивановна: что, мол, с тобою?.. Смотрим, а у ней по телу синие огоньки так и скачут, а тело чернеет, чернеет… и дым и смрад валит; мы уж ее и тем и другим, и водой на нее плескали, и рушниками тушили, ничто не помогло; не успели глазом мигнуть, как она сгорела – вот, как видишь; и за попом послать не могли…
Якко стоял в раздумьи над прахом своей жены; скорбное чувство, похожее на раскаяние, теснило его грудь; он взглянул на Эльсу и спросил: – Ты была у меня?
– Я входила к тебе на минуту, – отвечала Эльса, рыдая, – ты мне сказал несколько слов и потом задремал, так что мне жаль было будить тебя; и я ушла от тебя на цыпочках и приперла дверь щеколдою; прихожу сюда, смотрю – с Мари худо; я послала к тебе работника, но он не мог тебя достучаться… Бедная Мари! Бедная Мари! Как она мучилась, – повторила Эльса, – хорошо еще, что недолго.
Якко бросился в кресла: – Неужели все это был только сон? – думал он.
Скоро в околодке узнали, что у красильщика жена сгорела; приходили, толковали, дивовались. Немчин-лекарь уверял, что она сгорела будто бы от излишнего употребления крепких напитков, но русские люди над ним смеялись. – Слышь ты, – говорили они, – будто оттого сгорела, что вино пила! Уж эти немцы! Нет, тут что-то недаровое. Потолковали, потолковали и разошлися.
Похороны жены ненадолго отвлекли Якко от таинственного дела. Атанар пылал по-прежнему, по-прежнему Эльса в образе Саламандры обвивалась вокруг чудного сосуда; старик, слабевший с каждым днем, по-прежнему устремлял потухшие очи на предмет своих ожиданий и мало-помалу погружался в забытье; он уже потерял и счет дням, полагаясь в этом на Якко.
– Скоро наступит 401 день, – говорила Саламандра, – дело совершается, наш таинственный плод зреет и укрепляется…
Сердце сильно билось в груди Якко. Итак, невозможное для других было для него возможно. Еще несколько дней – и в руках его будет таинственный талисман, дающий здравие, жизнь долгую и богатство несчетное. Но в эту минуту другая мысль невольно втеснилась в душу Якко.
– Зачем, – думал он, – зачем поделюсь я моей тайною с этим хилым стариком? Не он открыл ее, не ему ею пользоваться. Сокровище в моих руках будет моим вполне, а разделенное, – кто знает, – оно попадет в нечистые руки; слабоумный старик вверит его другому, и когда все сделаются богаты, то что будет значить мое богатство?
– Тут нет ничего мудреного, – отвечала Саламандра, подслушав его мысли, – зачем старику напоминать о роковом дне? Пусть проведет он его в забытьи и тешит свою надежду над бесплодным сосудом.
И вот в полночь 401 дня атанар сделался снова прозрачным; пурпуровое пламя расстилалось в нем легким облаком; среди его вырастал роскошный цветок; легкий, воздушный, он носился в пространстве; кругом его теснился длинный ряд мужей, в царских одеждах, с венцами на главах; они стояли в благоговейном молчании, ожидая, когда развернется шипок чудного цвета.
И вот все исчезло, крышка слетела с атанара, как будто рванулись струны на звонких арфах, по воздуху разнеслось благоухание… На дне сосуда лежал пурпуровый камень и озарял всю комнату розовым сиянием. Якко упал на колени… он смотрит: грубый глиняный сосуд мало-помалу превращается в золото. Якко приблизился, бережно поднял сосуд и бережно поставил его в скрытное место, заменив его другим, глиняным, такой же формы.
Через несколько минут старик проснулся.
– Ну, что? – сказал он, протирая глаза, – не ослабел ли огонь?
– Беда! – отвечал ему Якко, – крышка слетела с атанара.
– Ах! – вскричал старик, – злые духи нам препятствуют. Впрочем, это несчастие не с одним со мною случалось: у самого Парацельзия десять раз разрывался атанар от движения стихийных духов. Что делать! Надобно начать сызнова. Жаль, что мы не употребили кремнистого масла. Взрыв его опасен, умерщвляет человека, но зато оно же предохраняет сосуд от взрыва. Завтра займемся приготовлением этой дивной жидкости.
С сими словами старик по-прежнему опустил руку в карман и положил на стол серебряный рубль. Якко поклонился; улыбаясь.
– Якко, Якко! – говорила Саламандра, – остерегись, не пренебрегай деньгами старика; скрывай свое богатство, пользуйся им, наслаждайся в тишине; люди узнают – замучат тебя; ты не удовлетворишь их жадности и слитками золота, – они мучениями пытки не постыдятся достать из тебя заветную тайну. Всего более берегись старика: он силен и знатен между людьми, он скоро проникнет в твою тайну; пусть он думает, что она тебе еще неизвестна.
В первые дни восхищение Якко не имело границ. Ночью, когда старик засыпал, счастливый алхимик открывал свой чудный камень; несколько крупинок его падали на расплавленный свинец – и свинец обращался в золотой слиток. Днем Якко был вне себя от радости, прыгал, целовал Эльсу, которая никак не могла объяснить себе, как она говорила, чему так радуется Якко. Домашние толковали, что они скоро повеселятся на свадьбе, и рассчитывали, скоро ли пройдут скорбные дни траура.
Между тем слитки накоплялись; Якко прятал их в подполицу, и скоро в душе алхимика место радости заступило другое чувство. С умножением сокровищ мало-помалу стала одолевать его боязнь, что кто-нибудь проникнет его тайну, похитит его богатство. Он удвоил железные запоры на дверях и окошках, учредил сторожей, сам не смыкал глаз, – но ничто не могло его успокоить. Скоро для него осталась лишь одна радостная минута в течение дня: та минута, когда свинец в руках его превращался в золото, и вслед за тем он почти с ужасом смотрел на золотой слиток: куда девать его? Как скрыть его? Как им пользоваться? И жизнь его превратилась в бесконечное терзание: он сделался стражем своего сокровища! С сожалением вспоминал он о том времени, когда, одушевленный надеждою, проводил ночи без сна пред атанаром; он не спал и теперь, но – теперь потому, что прислушивался, нет ли шума, не скребется ли вор под землею, не проснулся ли старик, не проник ли его тайны. Грустный, полубольной, бродил он в течение дня; ничто не утешало его, ни роскошный стол, ни улыбка Эльсы; тщетно спрашивала она его, о чем грустит он.
– Ты не понимаешь моей грусти? – говорил Якко Эльсе, печально отвечая на ее ласки.
– Ты, может, тоскуешь по Мари?
– О, не напоминай мне о Мари… не о ней моя грусть… лучше скажи, научи меня, что мне сделать с тем, что ты подарила мне и чем лишь умножились мои страдания.
– Я тебе скажу, что делать, – сказала Эльса, – продай все, что у тебя есть, и уедем домой на Иматру, поселимся в нашей избушке и забудем о целом свете.
– Ты не понимаешь, Эльса! – говорил Якко с нетерпением.
Такие разговоры возобновлялись часто. Эльса оставалась Эльсою; Саламандра не являлась более в устье бесплодного атанара.
Теперь еще прилежнее Якко сидел за атанаром. Вид старика делался час от часу подозрительнее: Якко замечал на лице его сомнение; казалось, старик уже начал догадываться, и каждое его слово было для Якко двусмысленным. Тревожный, трепещущий, он следил за каждым движением старика: вот он опустил глаза в землю – не чует ли в подполице золотых слитков; он смутно озирается – не просвечивается ли где розовое сияние дивного камня; он приближается к очагу, взглядывает на Якко – не проник ли тайны?
Чего не выдумывал Якко, чтоб удалить от графа сомнение! Между тем от времени ли, от неудач ли, старик делался час от часу брюзгливее, взыскательнее; но счастливый алхимик потерял чувство своей горделивой бедности; он исполнял все прихоти старика, не смея ему противоречить, сносил его презрительные речи с покорностью раба; пресмыкался с полным уничижением, с полным забвением всякого человеческого достоинства. Тщетно звал он на помощь Саламандру – Саламандра не отвечала.
Однажды, выведенный из терпения, Якко едва мог удержать себя… К счастью, старик задремал. Якко как сумасшедший выбежал из лаборатории и бросился к Эльсе; она испугалась, но Якко, несмотря ни на что, потащил ее с собою к очагу, посадил на стул, сжал ее плечи железными руками и грозным шепотом проговорил:
– Именем старого деда, Эльса, говори, как мне избавиться от старика?
Эльса сначала затрепетала… потом мало-помалу успокоилась, наконец отвечала прерывистым голосом:
– Избавиться… от старика… легко… стоит… только… пожелать…
– Пожелать? – вскричал Якко, – как Мари…
– Не знаю… да что ж тут страшного?.. человеку… стоит… пожелать… и старика… не станет…
– Не станет? Но он знатный боярин: если он исчезнет, будут искать его, догадаются, придут ко мне.
– Зачем… старику… исчезать?.. ты разве не можешь заступить его место… быть также… знатным… жить в богатых палатах… не бояться своих золотых слитков?..
– Что ты говоришь, Эльса? Возможно ли это?
– Нет ничего… невозможного… для воли человека… стоит только пожелать…
– Да как не желать мне этого? – вскричал Якко так громко, что старик проснулся, устремил оцепеневшие глаза на Якко, хотел что-то выговорить…
В эту минуту алхимику показалось, что пред ним стоит не граф, но старый дед Руси, лет 30 тому умерший.
Испуганный Якко хотел броситься к нему; но раздался страшный, оглушающий треск… пламя взвилось из атанара, потекла из него огненная лава; густой багряный дым наполнил комнату, в дыме вертелись лица старика, Эльсы, Мари, старого деда…
Когда Якко пришел в себя, старика уже не было, – атанар лежал в дребезгах.
Якко ощупал на себе бархатное платье, узнал тот самый кафтан, который всегда носил старый граф, в смущении подошел к небольшому круглому зеркалу, висевшему в лаборатории, и в нем, вместо себя, увидел изрытое морщинами лицо, седые волосы, – словом, старого графа.
Поздно вечером возвратился граф в свой боярские палаты – толпа слуг встретила его на лестнице и с почтением проводила до кабинета. Оставшись один, граф нашел ключ в своем кармане, отворил потайной замок в поставце и положил в него вынутый из-за пазухи какой-то сверток, сквозь который виднелось розовое сияние. Потом граф подошел к столу с бумагами, прочел несколько писем, памятную записку и позвонил в колокольчик; вошел управитель.
– Отправь, батюшка, завтра подводу к красильщику Якко, да спроси там чухонку – жена его, что ли – да получи от нее ящики, которых не раскрывать и бережно принести ко мне в кабинет; а после я прикажу, что с ними делать.
В обществах старый граф замечал, что не могли надивиться его перемене, не понимали, откуда взялась у него развязность, живость, любезность, волокитство… Дамы между собою шептали, что, верно, он хлебнул своей живой воды, и уверяли, что скоро он и совсем помолодеет.
Старый граф предавался рассеянной московской жизни со всем жаром молодости. Место прежних ассамблей заступили балы, маскарады – граф не пропускал ни одного; сам держал дом открытый, сыпал золотом не считая; с утра до вечера толпился народ в графских палатах; для всех проходящих по улице был готовый прибор в столовой графа, и вино полными чашами выпивалось за здравие тороватого боярина.
Так протекли долгие годы; старик не старился, золото его не истощалось, но был ли он счастлив, того не знал никто; замечали, что часто посреди шумного веселья мрачная грусть являлась на лице графа. До счастливца доходил невнятный говор толпы:
– Верно, бес его мучит, – говорили одни.
– Занят государственными делами, – говорили другие.
– Старый хрыч просто влюблен, – отвечал третий.
– В кого? В кого? – шептало несколько голосов между собой.
– Я знаю в кого, – проговорил один голос, – в молоденькую княжну Воротынскую; смотри, как он за нею ухаживает, глаз с нее не спускает…
– Ах, он старый! Да ей не более шестнадцати лет…
– Что нужды! Седина в бороду, бес в ребро.
– Да за чем же дело стало?
– Я знаю, что и родным того же хочется, да, вишь, девка-то артачится; говорит, стар больно.
– Я не буду больше с тобою спорить, – говорила графу старая княгиня, сидя с ним на диване в одной из отдаленных комнат графского дома, – скажу тебе по правде, что нам эта женитьба очень по сердцу, но скажу и то, что девка тебя терпеть не может – мы отдаем ее за тебя неволею; знай это – да и в самом деле, правду сказать, ты уже не молод, батюшка.
Пламенный старик целовал руки у княгини.
– Будь спокойна, матушка; не смотри, что я стар: твоя красавица привыкнет ко мне и полюбит; наружность обманчива; верь, ни одному молодяку так не любить княжну, как я. Брильянтами ее засыплю, и тебя, и всю семью твою.
– Да уж я, батюшка, по твоей милости, и так не знаю, куда от них деваться.
По мраморным ступеням сходил жених в богатой, блестящей одежде. У подъезда стоял золоченый рыдван с графским гербом, запряженный цугом черно-пегих лошадей; кругом теснились гайдуки и скороходы, великолепно одетые.
– Куда ты? – говорили они, толкая женщину в чухонском платье, – не до тебя теперь! Видишь, теперь боярин едет жениться.
Граф, услышав шум, остановился на лестнице; говорят даже, что он побледнел, но это невероятно, потому что лицо его было крепко натерто румянами.
– Пустите, пустите ее! – сказал он слабым голосом, – пустите ее! Вы знаете, что всем ко мне свободный доступ.
Чухонку впустили; граф возвратился в приемную и по обыкновению, облокотившись на мраморный столик, старался принять на себя вид спокойный и важный.
– Ну, что тебе надобно, моя милая? – сказал он вошедшей чухонке, – говори скорее, потому что ты видишь, мне некогда.
– А что же, Якко, – отвечала ему Эльса, – скоро ли поедем домой на Иматру? Ведь не век здесь жить…
– Послушай, моя милая, – сказал граф важным голосом, – ты понимаешь, что мне теперь нет возможности с тобою ехать на Иматру, да и не следует. Что же до тебя касается, то я советую тебе ехать туда за добр a ума; иначе я вынужден буду… ты понимаешь… Замечу тебе, красавица, что ты уже слишком смела; вот тебе денег на дорогу, будь спокойна, – и впредь тебя не оставлю…
С сими словами граф подал ей кошелек, наполненный золотом.
Эльса захохотала; еще, еще… ее голос все громче и громче… это уже не хохот, а треск, а гром… стены колышутся, разваливаются, падают… Якко видит себя в прежней своей комнате; пред ним таинственная печь, из устья тянется пламя, обвивается вкруг него; он хочет бежать… нет спасения! Стены дышат огнем, потолок разрушается, еще минута… и не стало ни алхимика, ни его печи, ни Эльсы!
– Жаль! – говорили миряне, проходя на другой день мимо пепелища, – дом-то красильщика сгорел; только что было начал разживаться, да и сам, говорят, не выскочил, сердечный.
– Куда, слышь ты! Он масло варил, а масло-то и вспыхнуло, пролилося; он туда-сюда, хотел затушить, но масло не свой брат, так все и охватило.
– Жаль! Добрый малый был; приятно было с ним вести дело.
– Только у него иногда ум за разум заходил.
– И то правда. Да не пора ли закусить, соседушко?..
Этим оканчивался рассказ дяди.
– Скажите же, дядюшка, – заметил я, – что тут общего между этим рассказом и нашими приключениями в доме купца, вашего знакомого?
– Кажется, очень ясно, – отвечал дядя, улыбаясь, – пепелище было куплено покойным князем; на нем он выстроил дом, который теперь достался купцу.
– Ну, что же?
– Все не понимаешь! На том самом месте, где была лаборатория алхимика, находится чудная зала, в которой мы были.
– Так вы предполагаете, дядюшка, что эти крики…
– Я ничего не предполагаю… а понимаю очень ясно, чего и тебе желаю.
– Но послушайте, дядюшка, неужели в самом деле вы верите, что Саламандра сожгла вашего финляндца?
– Иные, пожалуй, говорят, что г. Якко просто делал фальшивую монету, а потом, чтоб все прикрыть, сжег дом и убежал вместе с своею помощницею чухонкою: так в Москве полагали многие; другие говорили, что он был сумасшедший; третьи, что он притворялся сумасшедшим… Из всех этих мнений можешь выбирать любое…
Признаюсь, я до сих пор убежден, что все это выдумка, что дяде хотелось пошутить надо мною, и все эти крики, тени не иное что, как фантасмагория. Надеюсь, что всякий благоразумный читатель в этом согласится со мною.