100bestbooks.ru в Instagram @100bestbooks
Получив это письмо, я счел долгом прежде всего обра титься к знакомому мне доктору, очень опытному и ученому человеку. Я показал ему письма моего приятеля, рассказал его положение и спросил его, понимает ли он что-нибудь во всем этом?.. Все это очень понятно, — сказал мне доктор, и совсем не ново для медика… Ваш приятель просто с ума сошел… — Но перечтите его письма, — возразил я, — есть ли в них малейший признак сумасшествия? отложите в сторону странный предмет их, и они покажутся хладнокровным описанием физического явления…
Все это понятно… — повторил медик. — Вы знаете, что мы различаем разные роды сумасшествии — vesaniae (безумия (лат.)). К первому роду относятся все виды бешенства — это не ка сается до вашего приятеля; второй род содержит в себе: вопервых, расположение к призракам — hallucinationes; (галлюцинации (лат.)) во-вторых, уверенность в сообщении с духами — demonomania (демономания (лат.)). Очень понятно, что ваш приятель, от природы склонный к ипохондрии, — в деревне, один, без всяких рассеянностей, углубился в чтение всякого вздора, это чтение подействовало на его мозговые нервы; нервы… Долго еще объяснял мне доктор, каким образом человек может быть в полном разуме и между тем сумасшедшим, видеть то, чего он не видит, слышать, чего не слышит. К чрезвычайному сожалению, я не могу сообщить этих объяснений читателю, потому что я в них ничего не понял; но, убежденный доводами доктора, я решился пригласить его ехать со мною в деревню моего приятеля. Михайло Платонович лежал в постели, худой, бледный; в продолжение нескольких дней он уже не принимал никакой пищи. Когда мы подошли, он не узнал нас, хотя глаза его были открыты; в них горел какой-то дикий огонь; на все наши слова он не отвечал нам ни слова… На столе лежали исписанные листы бумаги — я мог разобрать в них лишь некоторые строки, вот они:
Из журнала Михаила Платоновича
— Кто ты? — У меня нет имени — оно мне не нужно… — Откуда ты? — Я твоя — вот все, что я знаю; тебе я принадлежу и никому другому… но зачем ты здесь? как здесь душно и хо лодно! У нас веет солнце, звучат цветы, благоухают звуки… за мной… за мной!.. как тяжела твоя одежда — сбрось, сбрось ее… а еще далеко, далеко до нашего мира… но я не оставлю тебя! — Как все мертво в твоем жилище… все живое покрыто хладною оболочкой: сорви, сорви ее!…Так здесь ваше знание?.. Здесь ваше искусство?.. вы отделяете время от времени и пространство от пространства, желание от надежды, мысль от ее исполнения, и вы но умираете от скуки? — За мной, за мной! скорое, скорое…..Ты ли это, гордый Рим, столица веков п пародов? Как растянулась повилика по твоим развалинам… Но развалины шевелятся, из зеленого дерна подымаются обнаженные столпы, вытягиваются в стройный порядок, — чрез них свод отважно перегнулся, отряхая вечный прах свои, помост стелется игривым мозаиком, — на помосте толпятся живые люди, сильные звуки древнего языка сливаются с говором волн, — оратор в белой одежде с венцом на главе поднимает руки… И все исчезло: пышные здания клонятся к земле; столпы сгибаются, своды врываются в землю — повилика снова вьется по развалинам — все умолкло, — колокол призывает к молитве, храм отворен, слышны звуки мусикийского орудия — тысячи созвучных переливов волнуются под моими пальцами, мысль стремится за мыслию, они улетают одна за другою как сновидения… если бы схватить, остановить их? — И покорное орудие снова вторит, как верное эхо, все минутные, невозвратимые движения души… Храм опустел, лунный блеск ложится на бесчисленные статуи; они сходят с мест своих, проходят мимо меня, полные жизни; их речи древни и новы, важна их улыбка и значителен взор; но снова они оперлись на свои пьедесталы, и снова лунный блеск ложится на статуи… Уж поздно… нас ждет веселый, тихпй приют; в окошках мелькает Тибр; за ним Капитолий вечного града… Очаровательная картина! она слилась в тесную раму нашего камелька… да! там другой Рим, другой Тибр, другой Капитолий. Как весело трещит огонек… Обними меня, прелестная дева… В жемчужном кубке кипит искрометная влага… пей… пей… Там хлопьями валится снег и заметает дорогу — здесь меня греют твои объятия… Мчитесь, мчитесь, быстрые кони, по хрупкому снегу, взви вайте столбом ледяной прах: в каждой пылинке блистает солнце — розы вспыхнули па лице прелестной — она прильнула ко мне душистыми губками… Где ты нашла это художество поцелуя? все горит в тебе и кипячею влагою обдает каждый нерв в моем теле… Мчитесь, мчитесь, быстрые кони, по хрупкому снегу… Что? не крик ли битвы? не новая ли вражда между небом и землею?.. Нет, то брат предал брата, то невинная дева во власти преступления… и солнце светит, и воздух прохладен? Нет! потряслася земля, солнце померкло, буря опустилась с небес, спасла жертву и омыла преступного, — и снова солнце светит, и воздух тих и прохладен, лобызает брат брата, и сила преклоняется пред невинностию… За мной, за мной… Есть Другой мир, новый мир… Смотри: кристалл растворился — там внутри его новое солнце… Там совершается великая тайна кристаллов; поднимем завесу… толпы жителей прозрачного мира празднуют жизнь свою радужными цветами; здесь воздух, солнце, жизнь — вечный свет: они черпают в мире растений благоуханные смолы, обделывают их в блестящие радуги и скрепляют огненною стихией… За мной, за мной! мы еще на первой ступени… По бесчисленным сводам струятся ручьи: быстро бьют они вверх и быстро спускаются в землю; над ними живая призма преломляет лучи солнца; лучи солнца вьются по жилам, и фонтан выносит на воздух их радужные искры; они то сыплются по лепесткам цветов, то длинною лентою вьются по узорчатой сети; жизненные духи, прикованные к вечно-кипящим кубам, претворяют живую влагу в душистый пар, он облаками стелется по сводам и крупным дождем падает в таинственный сосуд растительной жизни…: Здесь, в самом святилище, зародыш жизни борется с зародышем смерти, каменеют живые соки, застывают в металлических жилах, и мертвые стихии преобразуются началом духа… За мной! за мной!.. На возвышенном троне восседает мысль человека, от всего мира тянутся к ней золотые цепи, — духи природы преклоняются в прах перед нею, — на востоке восходит свет жизни, — на западе, в лучах вечерней зари, толпятся сны и, по произволу мысли, то сливаются в одну гармоническую форму, то рассыпаются летучими облаками… У подножия престола она сжала меня в своих объятиях… мы миновали землю! Смотри — там в безбрежной пучине носится ваша пылинка: там проклятия человека, там рыдания матери, там говор житейской нужды, там насмешка злых, там страдания поэта здесь все сливается в сладостную гармонию, здесь ваша пылинка не страждущий мир, но стройное орудие, которого гармонические звуки тихо колеблют волны эфира. Простись с поэтическим земным миром! И у вас есть поэзия на земле! оборванный венец вашего блаженства! Бедные люди! странные люди! в вашей смрадной пучине вы нашли, что даже страдание есть счастие! Вы страданию даете поэтический отблеск! Вы гордитесь вашим страданием; вы хотите, чтоб жители другого мира завидовали вашей жизни! В нашем мире пот страдания: оно удел лишь несовершенного мира, создание существа несовершенного! — Вольно человеку преклоняться пред ним, вольно ему отбросить его, как истлевшую одежду па плечах путника, завидевшего родину.
Неужели ты думаешь, что я не знала тебя? Я с самого младенчества соприсутствовала тебе в дыхании ветерка, в лучах весеннего солнца, в каплях благовонной росы, в не земных мечтаниях поэта! Когда в человеке возрождается гордость его силы, когда тяжкое презрение падает с очей его на скудельные образы подлунного мира, когда душа его, отряхая прах смертных терзаний, с насмешкою попирает трепещущую пред ним природу, — тогда мы носимся над вами, тогда мы ждем минуты, чтоб вынести вас из грубых оков вещества — тогда вы достойны нашего лика!.. Смотри, есть ли страдание в моем поцелуе: в нем нет времени — он продолжится в вечность: и каждый миг для нас — новое наслаждение!.. О, не измени мне! не измени себе! берегись соблазнов твоей грубой, презренной природы! Смотри — там вдали, на вашей земле поэт преклоняется пред грудою камней, обросших бесчувственным организмом растительной силы. Природа! — восклицает он в восторге, величественная природа, что выше тебя в этом мире? что мысль человека пред тобою? А слепая, безжизненная природа смеется над ним и в минуту полного ликования человеческой мысли скатывает ледяную лавину и уничтожает и человека, и мысль человека! Лишь в душе души высоки вершины! Лишь в душе души бездны глубоки! В их глубину не дерзает мертвая природа; в их глубине независимый, крепкий мир человека; смотри, здесь жизнь поэта — святыня! здесь поэзия — истина! здесь договаривается все недосказанное поэтом; здесь его земные страдания превращаются в неизмеримый ряд наслаждений… О, люби меня! Я никогда не увяну: вечно свежая, девст венная грудь моя будет биться на твоей груди! Вечное на слаждение будет для тебя ново и полно — и в моих объятиях невозможное желание будет вечно возможной существенностию!
Этот младенец — это дитя наше! он не ждет попечении отца, он не будит ложных сомнений, он заранее исполнил твои надежды, он юн и возмужал, он улыбается и не рыдает — для него нет возможных страданий, если только ты не вспомнишь о своей грубой, презренной юдоли… Нет, та не убьешь нас одним желанием! Но дальше, дальше — есть еще другой, высший мир, там самая мысль сливается с желанием. — За мной! за мной!.. Дальше почти невозможно было ничего разобрать; то были несвязные, разнородные слова: любовь… растениеэлектричество… человек… дух… Наконец, последние строки были написаны какими-то странными неизвестными мне буквами и прерывались на каждой странице… Запрятав подальше все эти бредни, мы приступили к делу и начали с того, что посадили нашего мечтателя в бульонную ванну: больной затрясся всем телом. Добрый знак! воскликнул доктор. В глазах больного выражалось какое-то престранное чувство — как будто раскаяние, просьба, мученье разлуки; слезы его катились градом… Я обращал на это выражение лица внимание доктора… Доктор отвечал: facies hippocratica! (предсмертная маска (лат.)) Чрез час еще бульонная ванна — и ложка микстуры; за нею порядочно мы побились: больной долго терзался и упор ствовал, но наконец проглотил. Победа наша! — вскричал доктор. Доктор уверял, что надобно всеми силами стараться вы вести нашего больного из его оцепенения и раздражить его чувственность. Так мы и сделали: сперва ванна, потом ложка аппетитной микстуры, потом ложка бульона, и благодаря нашим благоразумным попечениям больной стал видимо оправляться; наконец показался и аппетит — он уже начал кушать без нашего пособия… Я старался ни о чем прежнем не напоминать моему приятелю, а обращать его внимание на вещи основательные и полезные, как-то о состоянии его имения, о выгодах завести в нем поташный завод, а крестьян с оброка перевести на барщину… Но мой приятель слушал меня как во сне, ни в чем мне не противоречил, во всем мне беспрекословно по виновался, пил, ел, когда ему подавали, хотя ни в чем не принимал никакого участия. Чего не могли сделать все микстуры доктора, то произвели мои беседы о нашей разгульной молодости и в особенности несколько бутылок отличного лафита, который я догадался привезти с собою. Это сродство вместе с чудесным окровавленным ростбифом, совершенно поставило на ноги моего приятеля, так что я даже осмелился завести речь о его невесте. Он выслушал меня со вниманием и во всем со мною согласился; я, как человек аккуратный, не замедлил вос пользоваться его хорошим расположением, поскакал к будущему тестю, все обделал, спорное дело порешил, рядную написал, одел моего чудака в его старый мундир, обвенчал — и, пожелав ему счастия, отправился обратно к себе домой, где меня ожидало дело в гражданской палате, и, признаюсь, поехал весьма довольный собою и своим успехом. В Москве все родные, разумеется, осыпали меня своими ласками и благодарностию. Устроив мои дела, я чрез несколько месяцев рассудил, однако же, за благо навестить молодых, тем более что я от молодого не получал никакого известия. Застал я его поутру: он сидел в халате, с трубкой в зу бах; жена разливала чай; в окошко светило солнышко и вы глядывала преогромная спелая груша; он мне будто обрадо вался, но вообще был неговорлив… Я выбрал минуту, когда жена вышла из комнаты, и сказал, покачав головою: — Ну, что, несчастив ты, брат? Что же вы думаете? он разговорился? Да! Только что он напутал! — Счастлив! — повторил он с усмешкою, — знаешь ли ты, что сказал этим словом? Ты внутренне похвалил себя и по думал: Какой я благоразумный человек! я вылечил этого сумасшедшего, женил его, и он теперь, по моей милости, счастлив… счастлив! Тебе пришли на мысль все похвалы моих тетушек, дядюшек, всех этих так называемых благора зумных людей — и твое самолюбие гордится и чванится… не так ли? — Если бы и так… — сказал я. — Так довольствуйся же этими похвалами и благодарностию, а моей не жди. Да! Катя меня любит, имение наше устроено, доходы сбираются исправно, — словом, ты дал мне счастье, но не мое: ты ошибся нумером. Вы, господа благоразумные люди, похожи на столяра, которому велели сделать ящик на дорогие физические инструменты: он нехорошо смерил, инструменты в него не входят, как быть? а ящик готов и выполирован прекрасно. Ремесленник обточил инструменты, — где выгнул, где спрямил, — они вошли в ящик и улеглись спокойно, любо посмотреть на него, да только одна беда: инструменты испорчены. — Господа! по инструменты для ящика, а ящик для инструментов! Делайте ящик по инструментам, а не инструменты по ящику. — Что ты хочешь этим сказать? — Ты очень рад, что ты, как говоришь, меня вылечил, то есть загрубил мои чувства, покрыл их какою-то непроницаемою покрышкою, сделал их неприступными для всякого другого мира, кроме твоего ящика… Прекрасно! инструмент улегся, но он испорчен; он был приготовлен для другого назначения… Теперь, когда среди ежедневной жизни я чув ствую, что мои брюшные полости раздвигаются час от часу более и голова погружается в животный сон, я с отчаянием вспоминаю то время, когда, по твоему мнению, я находился в сумасшествии, когда прелестное существо слетало ко мне из невидимого мира, когда оно открывало мне таинства, которых теперь я и выразить не умею, но которые были мне понятны… где это счастие? — возврати мне его! — Ты, братец, поэт, и больше ничего, — сказал я с доса дою, — пиши стихи… — Пиши стихи! — возразил больной, — пиши стихи! Ваши стихи тоже ящик; вы разобрали поэзию по частям: вот тебе проза, вот тебе стихи, вот тебе музыка, вот живопись — куда угодно? А может быть, я художник такого искусства, которое еще не существует, которое не есть ни поэзия, ни музыка, ни живопись, — искусство, которое я должен был открыть и которое, может быть, теперь замрет на тысячу веков: найди мне его! может быть, оно утешит меня в потере моего прежнего мира! Он наклонил голову, глаза его приняли странное выра жение, он говорил про себя: Прошло — не возвратится умерла — не перенесла — падай! падай! — и прочее тому подобное. Впрочем, это был его последний припадок. Впоследствии, как мне известно, мой приятель сделался совершенно порядочным человеком: завел псарную охоту, поташный завод, плодопеременное хозяйство, мастерски выиграл несколько тяжеб по землям (у него чересполосица); здоровье у него прекрасное, румянец во всю щеку и препорядочное брюшко (NB. Он до сих пор употребляет бульонные ванны — они ему очень помогают). Одно только худо: говорят, что он немножко крепко пьет с своими соседями — а иногда даже и без соседей; также говорят, что от него ни одной горничной прохода пот, — по за кем нет грешков в этом свете? По крайней мере оп теперь человек, как другие.
Так рассказывал один из моих знакомых, доставивший мне письма Платона Михайловича, — очень благоразумный человек. Признаюсь, я ничего не понял в этой истории: не будут ли счастливее читатели?