

100bestbooks.ru в Instagram @100bestbooks
Почему я о некоторых вещах знаю больше? Почему я вообще так умён? Я
никогда не думал над вопросами, которые не являются таковыми, - я себя не
расточал. - Настоящих религиозных затруднений, например, я не знаю по опыту.
От меня совершенно ускользнуло, как я мог бы быть "склонным ко греху". Точно
так же у меня нет надёжного критерия для того, что такое угрызение совести:
по тому, что судачат на сей счёт, угрызение совести не представляется мне
чем-то достойным уважения... Я не хотел бы отказываться от поступка после
его совершения, я предпочёл бы совершенно исключить дурной исход,
последствия из вопроса о ценности. При дурном исходе слишком легко теряют
верный глаз на то, что сделано; угрызение совести представляется мне своего
рода "дурным глазом". Чтить тем выше то, что не удалось, как раз потому, что
оно не удалось, - это уже скорее принадлежит к моей морали. - "Бог",
"бессмертие души", "искупление", "потусторонний мир" - сплошные понятия,
которым я никогда не дарил ни внимания, ни времени, даже ребёнком, - быть
может, я никогда не был достаточно ребёнком для этого? - Я знаю атеизм
отнюдь не как результат, ещё меньше как событие; он разумеется у меня из
инстинкта. Я слишком любопытен, слишком загадочен, слишком надменен, чтобы
позволить себе ответ, грубый, как кулак. Бог и есть грубый, как кулак,
ответ, неделикатность по отношению к нам, мыслителям, - в сущности, даже
просто грубый, как кулак, запрет для нас: вам нечего думать!.. Гораздо
больше интересует меня вопрос, от которого больше зависит "спасение
человечества", чем от какой-нибудь теологической курьезности: вопрос о
питании. Для обиходного употребления можно сформулировать его таким образом:
"как должен именно ты питаться, чтобы достигнуть своего максимума силы,
virtu в стиле Ренессанс, добродетели, свободной от моралина?" - Мои опыты
здесь из ряда вои плохи; я изумлен, что так поздно внял этому вопросу, так
поздно научился из этих опытов "разуму". Только совершенная негодность нашей
немецкой культуры - ее "идеализм" - объясняет мне до некоторой степени,
почему я именно здесь отстал до святости. Эта "культура", которая наперед
учит терять из виду реальности, чтобы гнаться за исключительно
проблематическими, так называемыми "идеальными" целями, например за
"классическим образованием", - как будто уже не осуждено наперед соединение
в одном понятии "классического" и "немецкого"! Более того, это действует
увеселительно - представьте себе "классически образованного" жителя
Лейпцига! - В самом деле, до самого зрелого возраста я всегда ел плохо -
выражаясь морально, "безлично", "бескорыстно", "альтруистически", - на благо
поваров и прочих братьев во Христе. Я очень серьезно отрицал, например,
благодаря лейпцигской кухне, одновременно с началом моего изучения
Шопенгауэра (1865), свою "волю к жизни". В целях недостаточного питания еще
испортить себе и желудок - эту проблему названная кухня разрешает, как мне
казалось, удивительно счастливо. (Говорят, 1866 год внес сюда перемену.) Но
немецкая кухня вообще - чего только нет у нее на совести! Суп перед обедом
(еще в венецианских поваренных книгах XVI века это называлось alla tedesca);
вареное мясо, жирно и мучнисто приготовленные овощи; извращение мучных блюд
в пресс-папье! Если прибавить к этому еще прямо скотскую потребность в питье
после еды старых, отнюдь не одних только старых немцев, то становится
понятным происхождение немецкого духа - из расстроенного кишечника...
Немецкий дух есть несварение, он ни с чем не справляется. - Но и английская
диета, которая по сравнению с немецкой и даже французской кухней есть нечто
вроде "возвращения к природе", именно к каннибализму, глубоко противна моему
собственному инстинкту; мне кажется, что она дает духу тяжелые ноги - ноги
англичанок... Лучшая кухня - кухня Пьемонта. - Спиртные напитки мне вредны;
стакана вина или пива в день вполне достаточно, чтобы сделать мне из жизни
"юдоль скорби", - в Мюнхене живут мои антиподы. Если даже предположить, что
я несколько поздно понял это, все-таки я переживал это с самого раннего
детства. Мальчиком я думал, что потребление вина, как и курение табака,
вначале есть только суета молодых людей, позднее - дурная привычка. Может
быть, в этом терпком суждении виновно также наумбургское вино. Чтобы верить,
что вино просветляет, для этого я должен был бы быть христианином, стало
быть, верить в то, что является для меня абсурдом. Довольно странно, что при
этой крайней способности расстраиваться от малых, сильно разбавленных доз
алкоголя я становлюсь почти моряком, когда дело идет о сильных дозах. Еще
мальчиком вкладывал я в это свою смелость. Написать и также переписать в
течение одной ночи длинное латинское сочинение, с честолюбием в пере,
стремящимся подражать в строгости и сжатости моему образцу Саллюстию, и
выпить за латынью грог самого тяжелого калибра - это, в бытность мою
учеником почтенной Шульпфорты, вовсе не противоречило моей физиологии, быть
может, и физиологии Саллюстия, что бы ни думала на сей счет почтенная
Шульпфорта... Позже, к середине жизни, я восставал, правда, все решительнее
против всяких "духовных" напитков: я, противник вегетарианства по опыту,
совсем как обративший меня Рихард Вагнер, могу вполне серьезно советовать
всем более духовным натурам безусловное воздержание от алкоголя. Достаточно
воды... Я предпочитаю местности, где есть возможность черпать из текущих
родников (Ницца, Турин, Сильс); маленький стакан следует всюду за мною, как
собака. In vino veritas: кажется, и здесь я опять не согласен со всем миром
в понятии "истины" - для меня дух носится над водою... Еще несколько
указаний из моей морали. Сытный обед переваривается легче небольшого обеда.
Приведение в действие желудка, как целого, есть первое условие хорошего
пищеварения. Величину своего желудка надо знать. По той же причине не
следует советовать тех продолжительных обедов, которые я называю прерванными
жертвенными торжествами, - таковы обеды за table d'hote. - Никаких ужинов,
никакого кофе: кофе омрачает. Чай только утром полезен. Немного, но крепкий;
чай очень вреден и делает больным на целый день, если он на один градус
слабее нужного. У каждого здесь своя мера, часто в самых узких и деликатных
границах. В очень раздражающем климате не следует советовать чай сначала:
нужно начинать за час до чаю чашкой густого, очищенного от масла какао. -
Как можно меньше сидеть; не доверять ни одной мысли, которая не родилась на
воздухе и в свободном движении - когда и мускулы празднуют свой праздник.
Все предрассудки происходят от кишечника. - Сидячая жизнь - я уже говорил
однажды - есть истинный грех против духа святого.
С вопросом о питании тесно связан вопрос о месте и климате. Никто не
волен жить где угодно; а кому суждено решать великие задачи, требующие всей
его силы, тот даже весьма ограничен в выборе. Климатическое влияние на обмен
веществ, его замедление и ускорение, заходит так далеко, что ошибка в месте
и климате может не только сделать человека чуждым его задаче, но даже вовсе
скрыть от него эту задачу: он никогда не увидит ее. Животный vigor никогда
не станет в нем настолько большим, чтобы было достигнуто то чувство свободы,
наполняющей дух, когда человек признает: это могу я один... Обратившейся в
привычку, самой малой вялости кишечника вполне достаточно, чтобы из гения
сделать нечто посредственное, нечто "немецкое"; одного немецкого климата
достаточно, чтобы лишить мужества сильный, даже склонный к героизму
кишечник. Темп обмена веществ стоит в прямом отношении к подвижности или
слабости ног духа; ведь сам "дух" есть только род этого обмена веществ.
Пусть сопоставят места, где есть и были богатые духом люди, где остроумие,
утонченность, злость принадлежали к счастью, где гений почти необходимо
чувствовал себя дома: они имеют все замечательно сухой воздух. Париж,
Прованс, Флоренция, Иерусалим, Афины - эти имена о чем-нибудь да говорят:
гений обусловлен сухим воздухом, чистым небом - стало быть, быстрым обменом
веществ, возможностью всегда вновь доставлять себе большие, даже огромные
количества силы. У меня перед глазами случай, где значительный и склонный к
свободе дух только из-за недостатка инстинкта-тонкости в климатическом
отношении сделался узким, кропотливым специалистом и брюзгой. Я и сам мог бы
в конце концов обратиться в такой случай, если бы болезнь не принудила меня
к разуму, к размышлению о разуме в реальности. Теперь, когда я, вследствие
долгого упражнения, отмечаю на себе влияния климатического и
метеорологического происхождения, как на тонком и верном инструменте, и даже
при коротком путешествии, скажем, из Турина в Милан вычисляю физиологически
на себе перемену в градусах влажности воздуха, теперь я со страхом думаю о
том зловещем факте, что моя жизнь до последних десяти лет, опасных для жизни
лет, всегда протекала в неподобающих и как раз для меня запретных
местностях. Наумбург, Шульпфорта, Тюрингия вообще, Лейпциг, Базель, Венеция
- все это несчастные места для моей физиологии. Если у меня вообще нет
приятного воспоминания обо всем моем детстве и юности, то было бы глупостью
приписывать это так называемым моральным причинам, - например бесспорному
недостатку удовлетворительного общества: ибо этот недостаток существует и
теперь, как он существовал всегда, но не мешал мне быть бодрым и смелым.
Невежество in physiologicis - проклятый "идеализм" - вот действительная
напасть в моей жизни, лишнее и глупое в ней, нечто, из чего не выросло
ничего доброго, с чем нет примирения, чему нет возмещения. Последствиями
этого "идеализма" объясняю я себе все промахи, все большие
инстинкты-заблуждения и "скромности" в отношении задачи моей жизни,
например, что я стал филологом - почему по меньшей мере не врачом или вообще
чем-нибудь раскрывающим глаза? В базельскую пору вся моя духовная диета, в
том числе распределение дня, была совершенно бессмысленным злоупотреблением
исключительных сил, без какого-либо покрывающего их трату притока, без мысли
о потреблении и возмещении. Не было никакого более тонкого эгоизма, не было
никакой охраны повелительного инстинкта; это было приравнивание себя к кому
угодно, это было "бескорыстие", забвение своей дистанции - нечто, чего я
себе никогда не прощу. Когда я пришел почти к концу, именно потому, что я
пришел почти к концу, я стал размышлять об этой основной неразумности своей
жизни - об "идеализме". Только болезнь привела меня к разуму.