100bestbooks.ru в Instagram @100bestbooks

На главную

Фридрих Ницше «Ecce Homo. Как становятся сами собою»

Фридрих Ницше Ecce Homo. Как становятся сами собою

     4

 
     Я никогда не  знал искусства восстанавливать против себя - этим я также
обязан моему несравненному отцу,  - в  тех даже случаях, когда это  казалось
мне  крайне важным. Я даже, как  бы  не по-христиански ни выглядело  это, не
восстановлен против самого  себя; можно  вращать  мою  жизнь  как угодно,  и
редко,   в   сущности   один    только   раз,    будут   обнаружены    следы
недоброжелательства  ко мне,  -  но, пожалуй, найдется слишком  много следов
доброй воли...  Мои опыты даже с теми, над которыми все производят неудачные
опыты, говорят без исключения в  их пользу; я приручаю всякого  медведя; я и
шутов делаю благонравными.  В течение семи лет, когда я преподавал греческий
язык в старшем классе базельского Педагогиума, у меня ни разу не было повода
прибегнуть к наказанию; самые  ленивые были у меня  прилежны.  Я всегда выше
случая;  мне не  надо  быть  подготовленным, чтобы  владеть собой. Из какого
угодно  инструмента,  будь он  даже  так  расстроен, как  только  может быть
расстроен инструмент "человек", мне удается, если  я не болен, извлечь нечто
такое, что можно  слушать. И как часто слышал я от самих "инструментов", что
еще никогда они так не звучали... Лучше  всего, может быть,  слышал я это от
того непростительно рано умершего Генриха фон Штейна, который однажды, после
заботливо испрошенного позволения, явился на три дня в Сильс-Мария, объясняя
всем  и  каждому,  что он приехал не ради Энгадина.  Этот отличный  человек,
погрязший  со всей стремительной наивностью прусского  юнкера в вагнеровском
болоте (и кроме того, еще и  в  дюринговском!), был  за  эти три дня  словно
перерожден бурным  ветром свободы, подобно тому, кто  вдруг  поднимается  на
свою высоту  и получает крылья. Я  повторял ему,  что это результат хорошего
воздуха здесь наверху, что  так бывает с каждым, кто не  зря  поднимается на
высоту  6000  футов  над Байрейтом,  -  но он  не хотел мне  верить... Если,
несмотря  на  это,  против  меня  прегрешали  не  одним  малым  или  большим
проступком, то причиной тому была не "воля", меньше всего  злая воля: скорее
я мог бы - я только что указал на  это - сетовать на добрую  волю, внесшую в
мою жизнь немалый беспорядок. Мои опыты дают мне право на недоверие вообще к
так  называемым  "бескорыстным"  инстинктам, к  "любви  к  ближнему", всегда
готовой сунуться словом и делом.  Для  меня она сама по себе есть  слабость,
отдельный случай  неспособности сопротивляться  раздражениям, -  сострадание
только у decadents зовётся  добродетелью. Я упрекаю  сострадательных  в том,
что   они  легко  утрачивают  стыдливость,  уважение  и  деликатное  чувство
дистанции,  что от сострадания во мгновение ока разит чернью и  оно походит,
до возможности смешения, на дурные  манеры, - что сострадательные руки могут
при  случае разрушительно  вторгнуться  в великую судьбу, в  уединение после
ран,  в  преимущественное  право  на  тяжёлую вину. Преодоление  сострадания
отношу я к аристократическим добродетелям: в "Искушении Заратустры" я описал
тот случай, когда  до него доходит великий крик о помощи, когда сострадание,
как  последний грех, нисходит на него  и хочет его заставить  изменить себе.
Здесь  остаться  господином,  здесь  высоту своей задачи сохранить в чистоте
перед   более  низкими  и  близорукими  побуждениями,   действующими  в  так
называемых бескорыстных  поступках,  в  этом и есть  испытание, может  быть,
последнее  испытание,   которое  должен   пройти   Заратустра,   -  истинное
доказательство его силы...
 

     5

 
     Также  и  в  другом  отношении я  являюсь еще раз моим отцом  и как  бы
продолжением  его жизни после  слишком  ранней смерти. Подобно  каждому, кто
никогда  не  жил  среди  равных  себе  и  кому понятие  "возмездие"  так  же
недоступно, как понятие "равные права", я запрещаю себе в тех случаях, когда
в отношении меня совершается малая или  очень большая глупость,  всякую меру
противодействия, всякую  меру защиты, -  равно как и всякую оборону,  всякое
"оправдание". Мой способ  возмездия состоит в  том,  чтобы  как можно скорее
послать вслед глупости что-нибудь  умное: таким образом, пожалуй,  можно еще
догнать ее. Говоря притчей: я посылаю горшок с вареньем, чтобы отделаться от
кислой истории... Стоит только дурно поступить со мною, как я "мщу" за  это,
в  этом  можно  быть уверенным: я  нахожу  в скором времени  повод  выразить
"злодею"  свою  благодарность  (между  прочим,  даже  за  злодеяние)  -  или
попросить его о чем-то, что обязывает к большему, чем что-либо дать... Также
кажется мне, что самое грубое слово, самое грубое  письмо все-таки вежливее,
все-таки честнее молчания. Тем,  кто молчит, недостает почти всегда тонкости
и учтивости сердца; молчание есть возражение; проглатывание по необходимости
создает дурной характер - оно портит даже желудок.  Все молчальники страдают
дурным пищеварением. - Как видно, я не хотел бы, чтобы грубость была оценена
слишком  низко,  она  является самой гуманной формой  противоречия  и, среди
современной  изнеженности,  одной   из  наших  первых  добродетелей.  -  Кто
достаточно  богат,   для  того  является  даже   счастьем  нести   на   себе
несправедливость. Бог,  который сошел бы на землю, не стал бы ничего другого
делать, кроме  несправедливости,  - взять  на  себя не наказание, а  вину, -
только это и было бы божественно.
 

     6

 
     Свобода  от  ressentiment,  ясное понимание ressentiment -  кто  знает,
какой благодарностью обязан  я  за это своей долгой болезни! Проблема не так
проста:  надо пережить ее, исходя из силы и исходя из слабости. Если следует
что-нибудь вообще  возразить  против  состояния  болезни,  против  состояния
слабости, так это то, что в нем слабеет действительный инстинкт исцеления, а
это  и есть инстинкт обороны  и нападения в человеке. Ни от  чего  не можешь
отделаться, ни с чем не можешь справиться, ничего не можешь оттолкнуть - всё
оскорбляет.  Люди  и вещи  подходят назойливо  близко,  переживания поражают
слишком   глубоко,   воспоминание  предстает  гноящейся  раной.  Болезненное
состояние само есть  своего рода  ressentiment. -  Против него существует  у
больного только  одно великое целебное  средство  - я  называю  его  русским
фатализмом, тем безропотным фатализмом,  с каким  русский  солдат, когда ему
слишком  в тягость военный поход, ложится наконец в снег.  Ничего больше  не
принимать,  не  допускать  к  себе,  не  воспринимать  в  себя  -  вообще не
реагировать больше... Глубокий смысл этого фатализма, который не всегда есть
только мужество к смерти, но и сохранение жизни при  самых опасных для жизни
обстоятельствах, выражает ослабление  обмена веществ, его замедление, своего
рода  волю к  зимней  спячке. Еще несколько шагов дальше в  этой логике -  и
приходишь к факиру, неделями спящему в гробу... Так как истощался бы слишком
быстро,  если бы  реагировал  вообще,  то уже и вовсе  не  реагируешь  - это
логика.  Но ни  от чего не  сгорают быстрее,  чем  от аффектов ressentiment.
Досада,  болезненная  чувствительность  к оскорблениям,  бессилие  в  мести,
желание, жажда  мести,  отравление во всяком смысле - все это для истощенных
есть,  несомненно,  самый опасный род  реагирования:  быстрая трата  нервной
силы,  болезненное  усиление  вредных  выделений, например желчи в  желудок,
обусловлены всем  этим.  Ressentiment есть  нечто само по себе запретное для
больного  -  его  зло:  к  сожалению,  также  и  его  наиболее  естественная
склонность. -  Это  понимал глубокий  физиолог Будда. Его "религия", которую
можно было  бы  скорее  назвать  гигиеной, дабы  не  смешивать  ее с  такими
достойными  жалости  вещами,  как  христианство,  ставила  свое  действие  в
зависимость от победы над ressentiment: освободить от него душу  есть первый
шаг к выздоровлению. "Не  враждою оканчивается вражда,  дружбою оканчивается
вражда"  - это  стоит в  начале  учения  Будды: так  говорит не мораль,  так
говорит  физиология.  -  Ressentiment, рожденный  из слабости, всего вреднее
самому  слабому -  в  противоположном случае, когда  предполагается  богатая
натура,  ressentiment  является  лишним   чувством,  чувством,  над  которым
остаться   господином  есть   уже   доказательство  богатства.   Кто   знает
серьезность,  с  какой  моя  философия  предприняла  борьбу  с  мстительными
последышами  чувства  вплоть  до  учения  о "свободной воле" - моя борьба  с
христианством есть только  частный случай  ее, -  тот поймет, почему  именно
здесь  я  выясняю  свое   личное  поведение,  свой  инстинкт-уверенность  на
практике.  Во времена decadence я запрещал их себе как вредные;  как  только
жизнь  становилась вновь достаточно богатой и гордой, я запрещал их себе как
нечто,  что  ниже  меня.  Тот  "русский  фатализм",  о  котором  я  говорил,
проявлялся у меня в том, что годами  я упорно  держался за почти невыносимые
положения, местности, жилища, общества, раз они были даны мне случаем, - это
было  лучше,  чем  изменять  их,  чем  чувствовать  их  изменчивыми,  -  чем
восставать против них... Мешать  себе в  этом фатализме, насильно возбуждать
себя считал я  тогда смертельно  вредным: поистине,  это  и было  всякий раз
смертельно опасно. - Принимать себя самого как фатум,  не хотеть себя "иным"
- это и есть в таких обстоятельствах само великое разумение.
 
<<<Страница 3>>>
Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика