…И между
ними происходит следующий разговор.
Гамсун.
На дворе
стоит старуха и держит в руках стенные часы. Я прохожу мимо старухи, останавливаюсь
и спрашиваю её: «Который час?»
– Посмотрите, –
говорит мне старуха.
Я смотрю
и вижу, что на часах нет стрелок.
– Тут
нет стрелок, – говорю я.
Старуха
смотрит на циферблат и говорит мне:
– Сейчас
без четверти три.
– Ах
так. Большое спасибо, – говорю я и ухожу.
Старуха
кричит мна что-то вслед, но я иду не оглядываясь. Я выхожу на улицу и иду по солнечной
стороне. Весеннее солнце очень приятно. Я иду пешком, щурю глаза и курю трубку.
На углу Садовой мне попадается навстречу Сакердон Михайлович. Мы здороваемся,
останавливаемся и долго разговариваем. Мне надоедает стоять на улице, и я
приглашаю Сакердона Михайловича в подвальчик. Мы пьем водку, закусываем крутым
яйцом с килькой, потом прощаемся, и я иду дальше один.
Тут я
вдруг вспоминаю, что забыл дома выключить электрическую печку. Мне очень досадно.
Я поворачиваюсь и иду домой. Так хорошо начался день, и вот уже первая неудача.
Мне не следовало выходить на улицу.
Я
прихожу домой, снимаю куртку, вынимаю из жилетного кармана часы и вешаю их на
гвоздик; потом запираю дверь на ключ и ложусь на кушетку. Буду лежать и
постараюсь заснуть.
С улицы
слышен противный крик мальчишек. Я лежу и выдумываю им казнь. Больше всего мне
нравится напустить на них столбняк, чтобы они вдруг перестали двигаться.
Родители растаскивают их по домам. Они лежат в своих кроватках и не могут даже
есть, потому что у них не открываются рты. Их питают искусственно. Через неделю
столбняк проходит, но дети так слабы, что ещё целый месяц должны пролежать в
постелях. Потом они начинают постепенно выздоравливать, но я напускаю на них
второй столбняк, и они все околевают.
Я лежу
на кушетке с открытыми глазами и не могу заснуть. Мне вспоминается старуха с часами,
которую я видел сегодня на дворе, и мне делается приятно, что на её часах не
было стрелок. А вот на днях я видел в комиссионном магазине отвратительные
кухонные часы, и стрелки у них были сделаны в виде ножа и вилки.
Боже
мой! Ведь я ещё не выключил электрической печки! Я вскакиваю и выключаю её, потом
опять ложусь на кушетку и стараюсь заснуть. Я закрываю глаза. Мне не хочется
спать. В окно светит весеннее солнце, прямо на меня. Мне становится жарко. Я
встаю и сажусь в кресло у окна.
Теперь
мне хочется спать, но я спать не буду. Я возьму бумагу и перо и буду писать. Я
чувствую в себе страшную силу. Я всё обдумал ещё вчера. Это будет рассказ о
чудотворце, который живёт в наше время и не творит чудес. Он знает, что он
чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. Его выселяют из
квартиры, он знает, что стоит ему только махнуть платком, и квартира останется
за ним, но он не делает этого, он покорно съезжает с квартиры и живет за
городом в сарае. Он может этот сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но
он не делает этого, он продолжает жить в сарае и в конце концов умирает, не
сделав за свою жизнь ни одного чуда.
Я сижу и
от радости потираю руки. Сакердон Михайлович лопнет от зависти. Он думает, что
я уже не способен написать гениальную вещь. Скорее, скорее за работу! Долой
всякий сон и лень! Я буду писать восемнадцать часов подряд!
От
нетерпения я весь дрожу. Я не могу сообразить, что мне делать: нужно было взять
перо и бумагу, а я хватал разные предметы, совсем не те, которые мне были
нужны. Я бегал по комнате: от окна к столу, от стола к печке, от печки опять к
столу, потом к дивану и опять к окну. Я задыхался от пламени, которое пылало в
моей груди. Сейчас только пять часов. Впереди весь день, и вечер, и вся ночь…
Я стою
посередине комнаты. О чём же я думаю? Ведь уже двадцать минут шестого. Надо
писать. Я придвигаю к окну столик и сажусь за него. Передо мной клетчатая
бумага, в руке перо.
Мое
сердце ещё слишком бьется, и рука дрожит. Я жду, чтобы немножко успокоиться. Я
кладу перо и набиваю трубку. Солнце светит мне прямо в глаза, я жмурюсь и
трубку закуриваю.
Вот мимо
окна пролетает ворона. Я смотрю из окна на улицу и вижу, как по панели идёт человек
на механической ноге. Он громко стучит своей ногой и палкой.
– Так, –
говорю я сам себе, продолжая смотреть в окно.
Солнце
прячется за трубу противостоящего дома. Тень от трубы бежит по крыше,
перелетает улицу и ложится мне на лицо. Надо воспользоваться этой тенью и
написать несколько слов о чудотворце. Я хватаю перо и пишу:
«Чудотворец
был высокого роста».
Больше я
ничего написать не могу. Я сижу до тех пор, пока не начинаю чувствовать голод.
Тогда я встаю и иду к шкапику, где хранится у меня провизия, я шарю там, но
ничего не нахожу. Кусок сахара и больше ничего.
В дверь
кто-то стучит.
– Кто
там?
Мне
никто не отвечает. Я открываю дверь и вижу перед собой старуху, которая утром
стояла на дворе с часами. Я очень удивлён и ничего не могу сказать.
– Вот
я и пришла, – говорит старуха и входит в мою комнату.
Я стою у
двери и не знаю, что мне делать: выгнать старуху или, наоборот, предложить ей
сесть? Но старуха сама идёт к моему креслу возле окна и садится в него.
– Закрой
дверь и запри её на ключ, – говорит мне старуха.
Я
закрываю и запираю дверь.
– Встань
на колени, – говорит старуха.
И я
становлюсь на колени.
Но тут я
начинаю понимать всю нелепость своего положения. Зачем я стою на коленях перед
какой-то старухой? Да и почему эта старуха находится в моей комнате и сидит в
моём любимом кресле? Почему я не выгнал эту старуху?
– Послушайте-ка, –
говорю я, – какое право имеете вы распоряжаться в моей комнате, да ещё
командовать мной? Я вовсе не хочу стоять на коленях.
– И
не надо, – говорит старуха. – Теперь ты должен лечь на живот и
уткнуться лицом в пол.
Я тотчас
исполнил приказание.
Я вижу
перед собой правильно начерченные квадраты. Боль в плече и в правом бедре заставляет
меня изменить положение. Я лежу ничком, теперь я с большим трудом поднимаюсь на
колени. Все члены мои затекли и плохо сгибаются. Я оглядываюсь и вижу себя в
своей комнате, стоящего на коленях посередине пола. Сознание и память медленно
возвращаются ко мне. Я ещё оглядываю комнату и вижу, что на кресле у окна будто
сидит кто-то. В комнате не очень светло, потому что сейчас, должно быть, белая
ночь. Я пристально вглядываюсь. Господи! Неужели это старуха всё ещё сидит в
моём кресле? Я вытягиваю шею и смотрю. Да, конечно, это сидит старуха и голову
опустила на грудь. Должно быть, она уснула.
Я
поднимаюсь и, прихрамывая, подхожу к ней. Голова старухи опущена на грудь, руки
висят по бокам кресла. Мне хочется схватить эту старуху и вытолкать её за
дверь.
– Послушайте, –
говорю я, – вы находитесь в моей комнате. Мне надо работать. Я прошу вас
уйти.
Старуха
не движется. Я нагибаюсь и заглядываю старухе в лицо. Рот у неё приоткрыт и изо
рта торчит соскочившая вставная челюсть. И вдруг мне делается всё ясно: старуха
умерла.
Меня
охватывает страшное чувство досады. Зачем она умерла в моей комнате? Я терпеть
не могу покойников. А теперь возись с этой падалью, иди разговаривать с
дворником, управдомом, объясняй им, почему эта старуха оказалась у меня. Я с
ненавистью посмотрел на старуху. А может быть, она и не умерла? Я щупаю её лоб.
Лоб холодный. Рука тоже. Ну что мне делать?
Я
закуриваю трубку и сажусь на кушетку. Безумная злость поднимается во мне.
– Вот
сволочь! – говорю я вслух.
Мёртвая
старуха как мешок сидит в моём кресле. Зубы торчат у неё изо рта. Она похожа на
мёртвую лошадь.
– Противная
картина, – говорю я, но закрыть старуху газетой не могу, потому что мало
ли что может случиться под газетой.
За
стеной слышно движение: это встает мой сосед, паровозный машинист. Ещё того не
хватало, чтобы он пронюхал, что у меня в комнате сидит мёртвая старуха! Я
прислушиваюсь к шагам соседа. Чего он медлит? Уже половина шестого! Ему давно
пора уходить. Боже мой! Он собирается пить чай! Я слышу, как за стенкой шумит
примус. Ах, поскорее ушёл бы этот проклятый машинист!
Я
забираюсь на кушетку с ногами и лежу. Проходит восемь минут, но чай у соседа
ещё не готов и примус шумит. Я закрываю глаза и дремлю.
Мне
снится, что сосед ушёл и я, вместе с ним, выхожу на лестницу и захлопываю за
собой дверь с французским замком. Ключа у меня нет, и я не могу попасть в
квартиру. Надо звонить и будить остальных жильцов, а это уж совсем плохо. Я
стою на площадке лестницы и думаю, что мне делать, и вдруг вижу, что у меня нет
рук. Я наклоняю голову, чтобы лучше рассмотреть, есть ли у меня руки, и вижу,
что с одной стороны у меня вместо руки торчит столовый ножик, а с другой
стороны – вилка.
– Вот, –
говорю я Сакердону Михайловичу, который сидит почему-то тут же на складном
стуле. – Вот видите, – говорю я ему, – какие у меня руки?
А
Сакердон Михайлович сидит молча, и я вижу, что это не настоящий Сакердон Михайлович,
а глиняный.
Тут я
просыпаюсь и сразу же понимаю, что лежу у себя в комнате на кушетке, а у окна,
в кресле, сидит мёртвая старуха.
Я быстро
поворачиваю к ней голову. Старухи в кресле нет. Я смотрю на пустое кресло, и дикая
радость наполняет меня. Значит, это всё был сон. Но только где же он начался?
Входила ли старуха вчера в мою комнату? Может быть, это тоже был сон? Я
вернулся вчера домой, потому что забыл выключить электрическую печку. Но, может
быть, и это был сон? Во всяком случае, как хорошо, что у меня в комнате нет
мёртвой старухи и, значит, не надо идти к управдому и возиться с покойником!
Однако
сколько же времени я спал? Я посмотрел на часы: половина десятого, должно быть,
утра.
Господи!
Чего только не приснится во сне!
Я
спустил ноги с кушетки, собираясь встать, и вдруг увидел мёртвую старуху,
лежащую на полу за столом, возле кресла. Она лежала лицом вверх, и вставная
челюсть, выскочив изо рта, впилась одним зубом старухе в ноздрю. Руки
подвернулись под туловище и их не было видно, а из-под задравшейся юбки торчали
костлявые ноги в белых, грязных шерстяных чулках.
– Сволочь! –
крикнул я и, подбежав к старухе, ударил её сапогом по подбородку.
Вставная
челюсть отлетела в угол. Я хотел ударить старуху ещё раз, но побоялся, чтобы на
теле не остались знаки, а то ещё потом решат,что это я убил её.
Я отошёл
от старухи, сел на кушетку и закурил трубку. Так прошло минут двадцать. Теперь
мне стало ясно, что всё равно дело передадут в уголовный розыск и следственная
бестолочь обвинит меня в убийстве. Положение выходит серьезное, а тут ещё этот
удар сапогом.
Я
подошёл опять к старухе, наклонился и стал рассматривать её лицо. На подбородке
было маленькое тёмное пятнышко. Нет, придраться нельзя. Мало ли что? Может
быть, старуха ещё при жизни стукнулась обо что-нибудь? Я немного успокаиваюсь и
начинаю ходить по комнате, куря трубку и обдумывая своё положение.
Я хожу
по комнате и начинаю чувствовать голод, всё сильнее и сильнее. От голода я начинаю
даже дрожать. Я ещё раз шарю в шкапике, где хранится у меня провизия, но ничего
не нахожу, кроме куска сахара.
Я
вынимаю свой бумажник и считаю деньги. Одиннадцать рублей. Значит, я могу
купить себе ветчины и хлеб и ещё останется на табак.
Я
поправляю сбившийся за ночь галстук, беру часы, надеваю куртку, тщательно
запираю дверь своей комнаты, кладу ключ к себе в карман и выхожу на улицу. Надо
раньше всего поесть, тогда мысли будут яснее и тогда я предприму что-нибудь с
этой падалью.
По
дороге в магазин ещё приходит в голову: не зайти ли мне к Сакердону Михайловичу
и не рассказать ли ему всё, может быть, вместе мы скорее придумаем, что делать.
Но я тут же отклоняю эту мысль, потому что некоторые вещи надо делать одному,
без свидетелей.
В
магазине не было ветчинной колбасы, и я купил себе полкило сарделек. Табака тоже
не было. Из магазина я пошёл в булочную.
В
булочной было много народу, и к кассе стояла длинная очередь. Я сразу
нахмурился, но всё-таки в очередь встал. Очередь продвигалась очень медленно, а
потом и вовсе остановилась, потому что у кассы произошёл какой-то скандал.
Я делал
вид, что ничего не замечаю, и смотрел в спину молоденькой дамочки, которая
стояла в очереди передо мной. Дамочка была, видно, очень любопытной: она
вытягивала шейку то вправо, то влево и поминутно становилась на цыпочки, чтобы
разглядеть, что происходит у кассы. Наконец она повернулась ко мне и спросила:
– Вы
не знаете, что там происходит?
– Простите,
не знаю, – сказал я как можно суше.
Дамочка
повертелась в разные стороны и наконец опять обратилась ко мне:
– Вы
не могли бы пойти и выяснить, что там происходит?
– Простите,
меня это нисколько не интересует, – сказал я ещё суше.
– Как
не интересует? – воскликнула дамочка. – Ведь вы же сами
задерживаетесь из-за этого в очереди!
Я ничего
не ответил и только слегка поклонился. Дамочка внимательно посмотрела на меня.
– Это,
конечно, не мужское дело стоять в очередях за хлебом, – сказала
она. – Мне жалко вас, вам приходится тут стоять. Вы, должно быть,
холостой?
– Да,
холостой, – ответил я, несколько сбитый с толку, но по инерции продолжая
отвечать довольно сухо и при этом слегка кланяясь.
Дамочка
ещё раз осмотрела меня с головы до ног и вдруг, притронувшись пальцами к моему
рукаву, сказала:
– Давайте
я куплю что вам нужно, а вы подождите меня на улице.
Я
совершенно растерялся.
– Благодарю
вас, – сказал я. – Это очень мило с вашей стороны, но, право, я мог
бы и сам.
– Нет,
нет, – сказала дамочка, – ступайте на улицу. Что вы собирались
купить?
– Видите
ли, – сказал я, – я собирался купить полкило чёрного хлеба, но только
формового, того, который дешевле. Я его больше люблю.
– Ну
вот и хорошо, – сказала дамочка. – А теперь идите. Я куплю, а потом
рассчитаемся.
И она
даже слегка подтолкнула меня под локоть.
Я вышел
из булочной и встал у самой двери. Весеннее солнце светит мне прямо в лицо. Я закуриваю
трубку. Какая милая дамочка! Это теперь так редко. Я стою, жмурюсь от солнца,
курю трубку и думаю о милой дамочке. Ведь у неё светлые карие глазки. Просто
прелесть, какая она хорошенькая!
– Вы
курите трубку? – слышу я голос рядом с собой. Милая дамочка протягивает
мне хлеб.
– О,
бесконечно вам благодарен, – говорю я, беря хлеб.
– А
вы курите трубку! Это мне страшно нравится, – говорит милая дамочка.
И между
нами происходит следующий разговор.
ОНА: Вы,
значит, сами ходите за хлебом?
Я: Не
только за хлебом; я себе всё сам покупаю.
ОНА: А
где же вы обедаете?
Я:
Обыкновенно я сам варю себе обед. А иногда ем в пивной.
ОНА: Вы
любите пиво?
Я: Нет,
я больше люблю водку.
ОНА: Я
тоже люблю водку.
Я: Вы
любите водку? Как это хорошо! Я хотел бы когда-нибудь с вами вместе выпить.
ОНА: И я
тоже хотела бы выпить с вами водки.
Я:
Простите, можно вас спросить об одной вещи?
ОНА
(сильно покраснев): Конечно, спрашивайте.
Я:
Хорошо, я спрошу вас. Вы верите в Бога?
ОНА
(удивленно): В Бога? Да, конечно.
Я: А что
вы скажете, если нам сейчас купить водки и пойти ко мне. Я живу тут рядом.
ОНА
(задорно): Ну что ж, я согласна!
Я: Тогда
идёмте.
Мы
заходим в магазин, и я покупаю пол-литра водки. Больше у меня нет денег,
какая-то только мелочь. Мы всё время говорим о разных вещах, и вдруг я
вспоминаю, что у меня в комнате, на полу, лежит мёртвая старуха.
Я
оглядываюсь на мою новую знакомую: она стоит у прилавка и рассматривает банки с
вареньем. Я осторожно пробираюсь к двери и выхожу из магазина. Как раз, против
магазина, останавливается трамвай. Я вскакиваю в трамвай, даже не посмотрев на
его номер. На Михайловской улице я вылезаю и иду к Сакердону Михайловичу. У
меня в руках бутылка с водкой, сардельки и хлеб.
Сакердон
Михайлович сам открыл мне двери. Он был в халате, накинутом на голое тело, в
русских сапогах с отрезанными голенищами и в меховой с наушниками шапке, но
наушники были подняты и завязаны на макушке бантом.
– Очень
рад, – сказал Сакердон Михайлович, увидя меня.
– Я
не оторвал вас от работы? – спросил я.
– Нет,
нет, – сказал Сакердон Михайлович. – Я ничего не делал, а просто
сидел на полу.
– Видите
ли, – сказал я Сакердону Михайловичу. – Я к вам пришёл с водкой и
закуской. Если вы ничего не имеете против, давайте выпьем.
– Очень
хорошо, – сказал Сакердон Михайлович. – Вы входите.
Мы
прошли в его комнату. Я откупорил бутылку с водкой, а Сакердон Михайлович
поставил на стол две рюмки и тарелку с вареным мясом.
– Тут
у меня сардельки, – сказал я. – Так как мы их будем есть: сырыми, или
будем варить?
– Мы
их поставим варить, – сказал Сакердон Михайлович, – а сами будем пить
водку под варёное мясо. Оно из супа, превосходное варёное мясо!
Сакердон
Михайлович поставил на керосинку кастрюльку, и мы сели пить водку.
– Водку
пить полезно, – говорил Сакердон Михайлович, наполняя рюмки. –
Мечников писал, что водка полезнее хлеба, а хлеб – это только солома,
которая гниёт в наших желудках.
– Ваше
здоровие! – сказал я, чокаясь с Сакердоном Михайловичем.
Мы
выпили и закусили холодным мясом.
– Вкусно, –
сказал Сакердон Михайлович.
Но в это
мгновение в комнате что-то щёлкнуло.
– Что
это? – спросил я.
Мы
сидели молча и прислушивались. Вдруг щёлкнуло ещё раз. Сакердон Михайлович вскочил
со стула и, подбежав к окну, сорвал занавеску.
– Что
вы делаете? – крикнул я.
Но
Сакердон Михайлович, не отвечая мне, кинулся к керосинке, схватил занавеской кастрюльку
и поставил её на пол.
– Чёрт
побери! – сказал Сакердон Михайлович. – Я забыл в кастрюльку налить
воды, а кастрюлька эмалированная, и теперь эмаль отскочила.
– Всё
понятно, – сказал я, кивая головой.
Мы сели
опять за стол.
– Чёрт
с ними, – сказал Сакердон Михайлович, – мы будем есть сардельки
сырыми.
– Я
страшно есть хочу, – сказал я.
– Кушайте, –
сказал Сакердон Михайлович, пододвигая мне сардельки.
– Ведь
я последний раз ел вчера, с вами в подвальчике, и с тех пор ничего ещё не
ел, – сказал я.
– Да,
да, да, – сказал Сакердон Михайлович.
– Я
всё время писал, – сказал я.
– Чёрт
побери! – утрированно вскричал Сакердон Михайлович. – Приятно видеть
перед собой гения.
– Ещё
бы! – сказал я.
– Много
поди наваляли? – спросил Сакердон Михайлович.
– Да, –
сказал я. – Исписал пропасть бумаги.
– За
гения наших дней, – сказал Сакердон Михайлович, поднимая рюмки.
Мы
выпили. Сакердон Михайлович ел варёное мясо, а я – сардельки. Съев четыре
сардельки, я закурил трубку и сказал:
– Вы
знаете, я ведь к вам пришёл, спасаясь от преследования.
– Кто
же вас преследовал? – спросил Сакердон Михайлович.
– Дама, –
сказал я.
Но так
как Сакердон Михайлович ничего меня не спросил, а только молча налил в рюмки
водку, то я продолжал:
– Я
с ней познакомился в булочной и сразу влюбился.
– Хороша? –
спросил Сакердон Михайлович.
– Да, –
сказал я, – в моём вкусе.
Мы
выпили, и я продолжал:
– Она
согласилась идти ко мне и пить водку. Мы зашли в магазин, но из магазина мне пришлось
потихоньку удрать.
– Не
хватило денег? – спросил Сакердон Михайлович.
– Нет,
денег хватило в обрез, – сказал я, – но я вспомнил, что не могу
пустить её в свою комнату.
– Что
же, у вас в комнате была другая дама? – спросил Сакердон Михайлович.
– Да,
если хотите, у меня в комнате находится другая дама, – сказал я,
улыбаясь. – Теперь я никого в свою комнату не могу пустить.
– Женитесь.
Будете приглашать меня к обеду, – сказал Сакердон Михайлович.
– Нет, –
сказал я, фыркая от смеха. – На этой даме я не женюсь.
– Ну
тогда женитесь на той, которая из булочной, – сказал Сакердон Михайлович.
– Да
что вы всё хотите меня женить? – сказал я.
– А
что же? – сказал Сакердон Михайлович, наполняя рюмки. – За ваши
успехи!
Мы
выпили. Видно, водка начала оказывать на нас своё действие. Сакердон Михайлович
снял свою меховую с наушниками шапку и швырнул её на кровать. Я встал и
прошёлся по комнате, ощущая уже некоторое головокружение.
– Как
вы относитесь к покойникам? – спросил я Сакердона Михайловича.
– Совершенно
отрицательно, – сказал Сакердон Михайлович. – Я их боюсь.
– Да,
я тоже терпеть не могу покойников, – сказал я. – Подвернись мне
покойник, и не будь он мне родственником, я бы, должно быть, пнул бы его ногой.
– Не
надо лягать мертвецов, – сказал Сакердон Михайлович.
– А
я бы пнул его сапогом прямо в морду, – сказал я. – Терпеть не могу
покойников и детей.
– Да,
дети – гадость, – согласился Сакердон Михайлович.
– А
что, по-вашему, хуже: покойники или дети? – спросил я.
– Дети,
пожалуй, хуже, они чаще мешают нам. А покойники всё-таки не врываются в нашу
жизнь, – сказал Сакердон Михайлович.
– Врываются! –
крикнул я и сейчас же замолчал.
Сакердон
Михайлович внимательно посмотрел на меня.
– Хотите
ещё водки? – спросил он.
– Нет, –
сказал я, но, спохватившись, прибавил: – Нет, спасибо, я больше не хочу.
Я
подошёл и сел опять за стол. Некоторое время мы молчим.
– Я
хочу спросить вас, – говорю я наконец. – Вы веруете в Бога?
У
Сакердона Михайловича появляется на лбу поперечная морщина, и он говорит:
– Есть
неприличные поступки. Неприлично спросить у человека пятьдесят рублей в долг, если
вы видели, как он только что положил себе в карман двести. Его дело: дать вам
деньги или отказать; и самый удобный и приятный способ отказа – это
соврать, что денег нет. Вы же видели, что у того человека деньги есть, и тем
самым лишили его возможности вам просто и приятно отказать. Вы лишили его права
выбора, а это свинство. Это неприличный и бестактный поступок. И спросить
человека: «Веруете ли в Бога?» – тоже поступок бестактный и неприличный.
– Ну, –
сказал я, – тут уж нет ничего общего.
– А
я и не сравниваю, – сказал Сакердон Михайлович.
– Ну,
хорошо, – сказал я, – оставим это. Извините только меня, что я задал
вам такой неприличный и бестактный вопрос.
– Пожалуйста, –
сказал Сакердон Михайлович. – Ведь я просто отказался отвечать вам.
– Я
бы тоже не ответил, – сказал я, – да только по другой причине.
– По
какой же? – вяло спросил Сакердон Михайлович.
– Видите
ли, – сказал я, – по-моему, нет верующих или неверующих людей. Есть
только желающие верить и желающие не верить.
– Значит,
те, что желают не верить, уже во что-то верят? – сказал Сакердон
Михайлович. – А те, что желают верить, уже заранее не верят ни во что?
– Может
быть, и так, – сказал я. – Не знаю.
– А
верят или не верят во что? В Бога? – спросил Сакердон Михайлович.
– Нет, –
сказал я, – в бессмертие.
– Тогда
почему же вы спросили меня, верую ли я в Бога?
– Да
просто потому, что спросить: «Верите ли вы в бессмертие?» – звучит как-то
глупо, – сказал я Сакердону Михайловичу и встал.
– Вы
что, уходите? – спросил меня Сакердон Михайлович.
– Да, –
сказал я, – мне пора.
– А
что же водка? – сказал Сакердон Михайлович. – Ведь и осталось-то
всего по рюмке.
– Ну,
давайте допьем, – сказал я.
Мы
допили водку и закусили остатками варёного мяса.
– А
теперь я должен идти, – сказал я.
– До
свидания, – сказал Сакердон Михайлович, провожая меня через кухню на
лестницу. – Спасибо за угощение.
– Спасибо
вам, – сказал я. – До свидания.
И я
ушёл.
Оставшись
один, Сакердон Михайлович убрал со стола, закинул на шкап пустую водочную
бутылку, опять надел на голову свою меховую с наушниками шапку и сел под окном
на пол. Руки Сакердон Михайлович заложил за спину, и их не было видно. А из-под
задравшегося халата торчали голые костлявые ноги, обутые в русские сапоги с отрезанными
голенищами.
Я шёл по
Невскому, погружённый в свои мысли. Мне надо сейчас же пройти к управдому и
рассказать ему всё. А разделавшись со старухой, я буду целые дни стоять около
булочной, пока не встречу ту милую дамочку. Ведь я остался ей должен за хлеб 48
копеек. У меня есть прекрасный предлог её разыскивать. Выпитая водка продолжала
ещё действовать, и казалось, что всё складывается очень хорошо и просто.
На
Фонтанке я подошёл к ларьку и, на оставшуюся мелочь, выпил большую кружку хлебного
кваса. Квас был плохой и кислый, и я пошёл дальше с мерзким вкусом во рту.
На углу
Литейной какой-то пьяный, пошатнувшись, толкнул меня. Хорошо, что у меня нет
револьвера: я бы убил его тут же на месте.
До
самого дома я шёл, должно быть, с искажённым от злости лицом. Во всяком случае
почти все встречные оборачивались на меня.
Я вошёл
в домовую контору. На столе сидела низкорослая, грязная, курносая, кривая и белобрысая
девка и, глядясь в ручное зеркальце, мазала себе помадой губы.
– А
где же управдом? – спросил я.
Девка
молчала, продолжая мазать губы.
– Где
управдом? – повторил я резким голосом.
– Завтра
будет, не сегодня, – отвечала грязная, курносая, кривая и белобрысая
девка.
Я вышел
на улицу. По противоположной стороне шёл инвалид на механической ноге и громко стучал
своей ногой и палкой. Шесть мальчишек бежало за инвалидом, передразнивая его походку.
Я
завернул в свою парадную и стал подниматься по лестнице. На втором этаже я
остановился; противная мысль пришла мне в голову: ведь старуха должна начать
разлагаться. Я не закрыл окна, а говорят, что при открытом окне покойники
разлагаются быстрее. Вот ведь глупость какая! И этот чёртов управдом будет
только завтра! Я постоял в нерешительности несколько минут и стал подниматься
дальше.
Около
двери в свою квартиру я опять остановился. Может быть, пойти к булочной и ждать
там ту милую дамочку? Я бы стал умолять её пустить меня к себе на две или три
ночи. Но тут я вспоминаю, что сегодня она уже купила хлеб и, значит, в булочную
не придёт. Да и вообще из этого ничего бы не вышло.
Я отпер
дверь и вошёл в коридор. В конце коридора горел свет, и Марья Васильевна, держа
в руках какую-то тряпку, тёрла по ней другой тряпкой. Увидя меня, Марья
Васильевна крикнула:
– Ваш
шпрашивал какой-то штарик!
– Какой
старик? – сказал я.
– Не
жнаю, – отвечала Марья Васильевна.
– Когда
это было? – спросил я.
– Тоже
не жнаю, – сказала Марья Васильевна.
– Вы
разговаривали со стариком? – спросил я Марью Васильевну.
– Я, –
отвечала Марья Васильевна.
– Так
как же вы не знаете, когда это было? – сказал я.
– Чиша
два тому нажад, – сказала Марья Васильевна.
– А
как этот старик выглядел? – спросил я.
– Тоже
не жнаю, – сказала Марья Васильевна и ушла на кухню.
Я
подошёл к своей комнате.
«Вдруг, –
подумал я, – старуха исчезла. Я войду в комнату, а старухи-то и нет. Боже
мой! Неужели чудес не бывает?!»
Я отпер
дверь и начал её медленно открывать. Может быть, это только показалось, но мне
в лицо пахнул приторный запах начавшегося разложения. Я заглянул в
приотворённую дверь и, на мгновение, застыл на месте. Старуха на четвереньках
медленно ползла ко мне навстречу.
Я с
криком захлопнул дверь, повернул ключ и отскочил к противоположной стенке.
В
коридоре появилась Марья Васильевна.
– Вы
меня жвали? – спросила она.
Меня так
трясло, что я ничего не мог ответить и только отрицательно замотал головой. Марья
Васильевна подошла поближе.
– Вы
ш кем-то ражговаривали, – сказала она.
Я опять
отрицательно замотал головой.
– Шумашедший, –
сказала Марья Васильевна и опять ушла на кухню, несколько раз по дороге
оглянувшись на меня.
«Так
стоять нельзя. Так стоять нельзя», – повторял я мысленно. Эта фраза сама
собой сложилась где-то внутри меня. Я твердил её до тех пор, пока она не дошла
до моего сознания.
– Да,
так стоять нельзя, – сказал я себе, но продолжал стоять как парализованный.
Случилось что-то ужасное, но предстояло сделать что-то, может быть, ещё более
ужасное, чем то, что уже произошло. Вихрь кружил мои мысли, и я только видел
злобные глаза мёртвой старухи, медленно ползущей ко мне на четвереньках.
Ворваться
в комнату и раздробить этой старухе череп. Вот что надо сделать! Я даже поискал
глазами и остался доволен, увидя крокетный молоток, неизвестно для чего уже в
продолжение многих лет стоящий в углу коридора. Схватить молоток, ворваться в
комнату и трах!..
Озноб
ещё не прошёл. Я стоял с поднятыми плечами от внутреннего холода. Мои мысли
скакали, путались, возвращались к исходному пункту и вновь скакали, захватывая
новые области, а я стоял и прислушивался к своим мыслям и был как бы в стороне
от них и был как бы не их командир.
– Покойники, –
объясняли мне мои собственные мысли, – народ неважный. Их зря называют покойники,
они скорее беспокойники. За ними надо следить и следить. Спросите любого
сторожа из мертвецкой. Вы думаете, он для чего поставлен там? Только для одного:
следить, чтобы покойники не расползались. Бывают, в этом смысле, забавные
случаи. Один покойник, пока сторож, по приказанию начальства, мылся в бане,
выполз из мертвецкой, заполз в дезинфекционную камеру и съел там кучу белья.
Дезинфекторы здорово отлупцевали этого покойника, но за испорченное бельё им
пришлось рассчитываться из своих собственных карманов. А другой покойник заполз
в палату рожениц и так перепугал их, что одна роженица тут же произвела
преждевременный выкидыш, а покойник набросился на выкинутый плод и начал его,
чавкая, пожирать. А когда одна храбрая сиделка ударила покойника по спине
табуреткой, то он укусил эту сиделку за ногу, и она вскоре умерла от заражения
трупным ядом. Да, покойники народ неважный, и с ними надо быть начеку.
– Стоп! –
сказал я своим собственным мыслям. – Вы говорите чушь. Покойники неподвижны.
– Хорошо, –
сказали мне мои собственные мысли, – войди тогда в свою комнату, где находится,
как ты говоришь, неподвижный покойник.
Неожиданное
упрямство заговорило во мне.
– И
войду! – сказал я решительно своим собственным мыслям.
– Попробуй! –
сказали мне мои собственные мысли.
Эта
насмешливость окончательно взбесила меня. Я схватил крокетный молоток и кинулся
к двери.
– Подожди! –
закричали мне мои собственные мысли. Но я уже повернул ключ и распахнул дверь.
Старуха
лежала у порога, уткнувшись лицом в пол.
С
поднятым крокетным молотком я стоял наготове. Старуха не шевелилась.
Озноб
прошёл, и мысли мои текли ясно и четко. Я был командиром их.
– Раньше
всего закрыть дверь! – скомандовал я сам себе.
Я вынул
ключ с наружной стороны двери и вставил его с внутренней. Я сделал это левой рукой,
а в правой я держал крокетный молоток и всё время не спускал со старухи глаз. Я
запер дверь на ключ и, осторожно переступив через старуху, вышел на середину
комнаты.
– Теперь
мы с тобой рассчитаемся, – сказал я. У меня возник план, к которому
обыкновенно прибегают убийцы из уголовных романов и газетных происшествий; я
просто хотел запрятать старуху в чемодан, отвезти её за город и спустить в
болото. Я знал одно такое место.
Чемодан
стоял у меня под кушеткой. Я вытащил его и открыл. В нём находились кое-какие
вещи: несколько книг, старая фетровая шляпа и рваное бельё. Я выложил всё это
на кушетку.
В это
время громко хлопнула наружная дверь, и мне показалось, что старуха вздрогнула.
Я
моментально вскочил и схватил крокетный молоток.
Старуха
лежит спокойно. Я стою и прислушиваюсь. Это вернулся машинист, я слышу, как он
ходит у себя по комнате. Вот он идёт по коридору на кухню. Если Марья
Васильевна расскажет ему о моём сумасшествии, это будет нехорошо. Чертовщина
какая! Надо и мне пройти на кухню и своим видом успокоить их.
Я опять
перешагнул через старуху, поставил молоток возле самой двери, чтобы, вернувшись
обратно, я бы мог, не входя ещё в комнату, иметь молоток в руках, и вышел в
коридор. Из кухни неслись голоса, но слов не было слышно. Я прикрыл за собой
дверь в свою комнату и осторожно пошёл на кухню: мне хотелось узнать, о чем
говорит Марья Васильевна с машинистом. Коридор я прошёл быстро, а около кухни
замедлил шаги. Говорил машинист, по-видимому, он рассказывал что-то случившееся
с ним на работе.
Я вошёл.
Машинист стоял с полотенцем в руках и говорил, а Марья Васильевна сидела на
табурете и слушала. Увидя меня, машинист махнул мне рукой.
– Зравствуйте,
здравствуйте, Матвей Филлипович, – сказал я ему и прошёл в ванную комнату.
Пока всё было спокойно. Марья Васильевна привыкла к моим странностям и этот
последний случай могла уже и забыть.
Вдруг
меня осенило: я не запер дверь. А что, если старуха выползет из комнаты?
Я
кинулся обратно, но вовремя спохватился и, чтобы не испугать жильцов, прошёл
через кухню спокойными шагами.
Марья
Васильевна стучала пальцем по кухонному столу и говорила машинисту:
– Ждорово!
Вот это ждорово! Я бы тоже швиштела!
С замирающим
сердцем я вышел в коридор и тут уже чуть не бегом пустился к своей комнате.
Снаружи
всё было спокойно. Я подошёл к двери и, приотворив её, заглянул в комнату. Старуха
по-прежнему спокойно лежала, уткнувшись лицом в пол. Крокетный молоток стоял у
двери на прежнем месте. Я взял его, вошёл в комнату и запер за собою дверь на
ключ. Да, в комнате определенно пахло трупом. Я перешагнул через старуху,
подошёл к окну и сел в кресло. Только бы мне не стало дурно от этого пока ещё
хоть и слабого, но всё-таки нестерпимого запаха. Я закурил трубку. Меня
подташнивало, и немного болел живот.
Ну что
же я так сижу? Надо действовать скорее, пока эта старуха окончательно не
протухла. Но, во всяком случае, в чемодан её надо запихивать осторожно, потому
что как раз тут-то она и может тяпнуть меня за палец. А потом умирать от
трупного заражения – благодарю покорно!
– Эге! –
воскликнул я вдруг. – А интересуюсь я: чем вы меня укусите? Зубки-то ваши
вон где!
Я
перегнулся в кресле и посмотрел в угол по ту сторону окна, где, по моим
расчетам, должна была находится вставная челюсть старухи. Но челюсти там не
было.
Я
задумался: может быть, мёртвая старуха ползала у меня по комнате, ища свои
зубы? Может быть, даже, нашла их и вставила себе обратно в рот?
Я взял
крокетный молоток и пошарил им в углу. Нет, челюсть пропала. Тогда я вынул из комода
толстую байковую простыню и подошёл к старухе. Крокетный молоток я держал
наготове в правой руке, а в левой я держал байковую простыню.
Брезгливый
страх к себе вызывала эта мёртвая старуха. Я приподнял молотком её голову: рот
был открыт, глаза закатились кверху, а по всему подбородку, куда я ударил её
сапогом, расползлось большое тёмное пятно. Я заглянул старухе в рот. Нет, она
не нашла свою челюсть. Я опустил голову. Голова упала и стукнулась об пол.
Тогда я
расстелил по полу байковую простыню и подтянул её к самой старухе. Потом ногой
и крокетным молотком я перевернул старуху через левый бок на спину. Теперь она
лежала на простыне. Ноги старухи были согнуты в коленях, а кулаки прижаты к
плечам. Казалось, что старуха, лежа на спине, как кошка, собирается защищаться
от нападающего на неё орла. Скорее, прочь эту падаль!
Я
закатал старуху в толстую простыню и поднял её на руки. Она оказалась легче,
чем я думал. Я опустил её в чемодан и попробовал закрыть крышкой. Тут я ожидал
всяких трудностей, но крышка сравнительно легко закрылась. Я щелкнул
чемоданными замками и выпрямился.
Чемодан
стоит перед мной, с виду вполне благопристойный, как будто в нем лежит белье и
книги. Я взял его за ручку и попробовал поднять. Да, он был, конечно, тяжёл, но
не чрезмерно, я мог вполне донести его до трамвая.
Я
посмотрел на часы: двадцать минут шестого. Это хорошо. Я сел в кресло, чтобы
немного передохнуть и выкурить трубку.
Видно,
сардельки, которые я ел сегодня, были не очень хороши, потому что живот мой
болел всё сильнее. А может быть, это потому, что я ел их сырыми? А может быть,
боль в животе была и чисто нервной.
Я сижу и
курю. И минуты бегут за минутами.
Весеннее
солнце светит в окно, и я жмурюсь от его лучей. Вот оно прячется за трубу противостоящего
дома, и тень от трубы бежит по крыше, перелетает улицу и ложится мне на лицо. Я
вспоминаю, как вчера в это же время я сидел и писал повесть. Вот она: клетчатая
бумага и на ней надпись, сделанная мелким почерком: – «Чудотворец был
высокого роста».
Я
посмотрел в окно. По улице шёл инвалид на механической ноге и громко стучал
своей ногой и палкой. Двое рабочих и с ними старуха, держась за бока, хохотали
над смешной походкой инвалида.
Я встал.
Пора! Пора в путь! Пора отвозить старуху на болото! Мне нужно ещё занять деньги
у машиниста.
Я вышел
в коридор и подошёл к его двери.
– Матвей
Филлипович, вы дома? – спросил я.
– Дома, –
ответил машинист.
– Тогда,
извините, Матвей Филлипович, вы не богаты деньгами? Я послезавтра получу. Не
могли ли бы вы мне одолжить тридцать рублей?
– Мог
бы, – сказал машинист. И я слышал, как он звякал ключами, отпирая какой-то
ящик. Потом он открыл дверь и протянул мне новую красную тридцатирублевку.
– Большое
спасибо, Матвей Филлипович, – сказал я.
– Не
стоит, не стоит, – сказал машинист.
Я сунул
деньги в карман и вернулся в свою комнату. Чемодан спокойно стоял на прежнем
месте.
– Ну
теперь в путь, без промедления, – сказал я сам себе.
Я взял
чемодан и вышел из комнаты.
Марья
Васильевна увидела меня с чемоданом и крикнула:
– Куда
вы?
– К
тётке, – сказал я.
– Шкоро
приедете? – спросила Марья Васильевна.
– Да, –
сказал я. – Мне нужно только отвезти к тётке кое-какое бельё. А приеду,
может быть, и сегодня.
Я вышел
на улицу. До трамвая я дошёл благополучно, неся чемодан то в правой, то в левой
руке.
В
трамвай я влез с передней площадки прицепного вагона и стал махать кондукторше,
чтобы она пришла получить за багаж и билет. Я не хотел передавать единственную
тридцатирублевку через весь вагон, и не решался оставить чемодан и сам пройти к
кондукторше. Кондукторша пришла ко мне на площадку и заявила, что у неё нет
сдачи. На первой же остановке мне пришлось слезть.
Я стоял
злой и ждал следующего трамвая. У меня болел живот и слегка дрожали ноги.
И вдруг
я увидел мою милую дамочку: она переходила улицу и не смотрела в мою сторону.
Я
схватил чемодан и кинулся за ней. Я не знал, как её зовут, и не мог её
окликнуть. Чемодан страшно мешал мне: я держал его перед собой двумя руками и
подталкивал его коленями и животом. Милая дамочка шла довольно быстро, и я
чувствовал, что мне её не догнать. Я был весь мокрый от пота и выбивался из
сил. Милая дамочка повернула в переулок. Когда я добрался до угла – её
нигде не было.
– Проклятая
старуха! – прошипел я, бросая чемодан на землю.
Рукава
моей куртки насквозь промокли от пота и липли к рукам. Двое мальчишек остановились
передо мной и стали меня рассматривать. Я сделал спокойное лицо и пристально
смотрел на ближайшую подворотню, как бы поджидая кого-то. Мальчишки шептались и
показывали на меня пальцами. Дикая злоба душила меня. Ах, напустить бы на них
столбняк!
И вот
из-за этих паршивых мальчишек я встаю, поднимаю чемодан, подхожу с ним к подворотне
и заглядываю туда. Я делаю удивлённое лицо, достаю часы и пожимаю плечами. Мальчишки
издали наблюдают за мной. Я ещё раз пожимаю плечами и заглядываю в подворотню.
– Странно, –
говорю я вслух, беру чемодан и тащу его к трамвайной остановке.
На
вокзал я приехал без пяти минут семь. Я беру обратный билет до Лисьего Носа и
сажусь в поезд.
В
вагоне, кроме меня, ещё двое: один, как видно, рабочий, он устал и, надвинув
кепку на глаза, спит. Другой, ещё молодой парень, одет деревенским франтом: под
пиджаком у него розовая косоворотка, а из-под кепки торчит курчавый кок. Он
курит папироску, всунутую в ярко-зеленый мундштук из пластмассы.
Я ставлю
чемодан между скамейками и сажусь. В животе у меня такие рези, что я сжимаю
кулаки, чтобы не застонать от боли.
По
платформе два милиционера ведут какого-то гражданина в пикет. Он идёт, заложив
руки за спину и опустив голову.
Поезд
трогается. Я смотрю на часы: десять минут восьмого.
О, с
каким удовольствием спущу я эту старуху в болото! Жаль только, что я не
захватил с собой палку, должно быть, старуху придётся подталкивать.
Франт в
розовой косоворотке нахально разглядывает меня. Я поворачиваюсь к нему спиной и
смотрю в окно.
В моём
животе происходят ужасные схватки; тогда я стискиваю зубы, сжимаю кулаки и
напрягаю ноги.
Мы
проезжаем Ланскую и Новую Деревню. Вон мелькает золотая верхушка Буддийской пагоды,
а вон показалось море.
Но тут я
вскакиваю и, забыв всё вокруг, мелкими шажками бегу в уборную. Безумная волна
качает и вертит моё сознание…
Поезд
замедляет ход. Мы подъезжаем к Лахте. Я сижу, боясь пошевелиться, чтобы меня не
выгнали на остановке из уборной.
– Скорее
бы он трогался! Скорее бы он трогался!
Поезд
трогается, и я закрываю глаза от наслаждения. О, эти минуты бывают столь же
сладки, как мгновения любви!
Все силы
мои напряжены, но я знаю, что за этим последует страшный упадок.
Поезд
опять останавливается. Это Ольгино. Значит, опять эта пытка!
Но
теперь это ложные позывы. Холодный пот выступает у меня на лбу, и лёгкий
холодок порхает вокруг моего сердца. Я поднимаюсь и некоторое время стою,
прижавшись головой к стене. Поезд идёт, и покачиванье вагона мне очень приятно.
Я
собираю все свои силы и пошатываясь выхожу из уборной.
В вагоне
нет никого. Рабочий и франт в розовой косоворотке, видно, слезли на Лахте или в
Ольгино. Я медленно иду к своему окошку.
И вдруг
я останавливаюсь и тупо гляжу перед собой. Чемодана, там, где я его оставил,
нет. Должно быть, я ошибся окном. Я прыгаю к следующему окошку. Чемодана нет. Я
прыгаю назад, вперед, я пробегаю вагон в обе стороны, заглядываю под скамейки,
но чемодана нигде нет.
Да,
разве можно тут сомневаться? Конечно, пока я был в уборной, чемодан украли. Это
можно было предвидеть!
Я сижу
на скамейке с вытаращенными глазами, и мне почему-то вспоминается, как у Сакердона
Михайловича с треском отскакивала эмаль от раскалённой кастрюльки.
– Что
же получилось? – спрашиваю я сам себя. – Ну кто теперь поверит, что я
не убивал старуху? Меня сегодня же схватят, тут же или в городе на вокзале, как
того гражданина, который шёл, опустив голову.
Я выхожу
на площадку вагона. Поезд подходит к Лисьему Носу. Мелькают белые столбики,
окружающие дорогу. Поезд останавливается. Ступеньки моего вагона не доходят до
земли. Я соскакиваю и иду к станционному павильону. До поезда, идущего в город,
ещё полчаса.
Я иду в
лесок. Вот кустики можжевельника. За ними меня никто не увидит. Я направляюсь
туда.
По земле
ползёт большая зелёная гусеница. Я опускаюсь на колени и трогаю её пальцем. Она
сильно и жилисто складывается несколько раз в одну и в другую сторону.
Я
оглядываюсь. Никто меня не видит. Легкий трепет бежит по моей спине.
Я низко
склоняю голову и негромко говорю:
– Во
имя Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
* * *
На этом
я временно заканчиваю свою рукопись, считая, что она и так уже достаточно затянулась.
|