Увеличить |
С моря
дул влажный, холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию плеска
набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его порывы
приносили с собой сморщенные, жёлтые листья и бросали их в костёр, раздувая
пламя; окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо отодвигаясь,
открывала на миг слева – безграничную степь, справа – бесконечное море и прямо
против меня – фигуру Макара Чудры, старого цыгана, – он сторожил коней
своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.
Не
обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень, обнажили
его волосатую грудь и безжалостно бьют её, он полулежал в красивой, сильной
позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал
изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою
голову в мёртво молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не
делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.
– Так
ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и
смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и всё!
– Жизнь?
Иные люди? – продолжал он, скептически выслушав моё возражение на его «Так
и надо». – Эге! А тебе что до того? Разве ты сам – не жизнь? Другие люди
живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты
не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.
– Учиться
и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей счастливыми? Нет, не
можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо учить. Чему учить? Всякий
знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут что есть, которые поглупее – те
ничего не получают, и всякий сам учится…
– Смешные
они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места на земле вон
сколько, – он широко повел рукой на степь. – И все работают. Зачем?
Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по капле с
потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в неё и сгниёт в ней. Ничего по
нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает, как
родился, – дураком.
– Что
ж, – он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю, да и умереть, не
успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему воля? Ширь степная
понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Он раб – как только родился,
всю жизнь раб, и всё тут! Что он с собой может сделать? Только удавиться, коли
поумнеет немного.
– А
я, вот смотри, в пятьдесят восемь лет столько видел, что коли написать всё это
на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не положишь. А ну-ка, скажи, в
каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не знаешь таких краев, где я бывал.
Так нужно жить: иди, иди – и всё тут. Долго не стой на одном месте – чего в
нём? Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты
бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить её. А задумаешься – разлюбишь жизнь,
это всегда так бывает. И со мной это было. Эге! Было, сокол.
– В
тюрьме я сидел, в Галичине. «Зачем я живу на свете?» – помыслил я со
скуки, – скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! – и взяла меня тоска
за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его клещами. Кто
скажет, зачем он живёт? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не
надо. Живи, и всё тут! И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска не
возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!
– Хе!
Говорил я с одним человеком. Строгий человек, из ваших, русских. Нужно, говорит
он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как сказано в божьем слове. Богу
покоряйся, и он даст тебе всё, что попросишь у него. А сам он весь в дырьях,
рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую одежду попросил у бога. Рассердился
он и прогнал меня, ругаясь. А до того говорил, что надо прощать людей и любить
их. Вот бы и простил мне, коли моя речь обидела его милость. Тоже – учитель!
Учат они меньше есть, а сами едят по десять раз в сутки.
Он
плюнул в костер и замолчал, снова набивая трубку. Ветер выл жалобно и тихо, во
тьме ржали кони, из табора плыла нежная и страстная песня-думка. Это пела
красавица Нонка, дочь Макара. Я знал ее голос густого, грудного тембра, всегда
как-то странно, недовольно и требовательно звучавший – пела ли она песню,
говорила ли «здравствуй». На ее смуглом, матовом лице замерла надменность
царицы, а в подернутых какой-то тенью темно-карих глазах сверкало сознание
неотразимости ее красоты и презрение ко всему, что не она сама.
Макар
подал мне трубку.
– Кури!
Хорошо поет девка? То-то! Хотел бы, чтоб такая тебя полюбила? Нет? Хорошо! Так
и надо – не верь девкам и держись от них дальше. Девке целоваться лучше и
приятней, чем мне трубку курить, а поцеловал ее – и умерла воля в твоем сердце.
Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно, а порвать – нельзя, и отдашь ты
ей всю душу. Верно! Берегись девок! Лгут всегда! Люблю, говорит, больше всего
на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой, она разорвет тебе сердце. Знаю я! Эге,
сколько я знаю! Ну, сокол, хочешь, скажу одну быль? А ты ее запомни и, как запомнишь, –
век свой будешь свободной птицей.
«Был на
свете Зобар, молодой цыган, Лойко Зобар. Вся Венгрия, и Чехия, и Славония, и
все, что кругом моря, знало его, – удалый был малый! Не было по тем краям
деревни, в которой бы пяток-другой жителей не давал богу клятвы убить Лойко, а
он себе жил, и уж коли ему понравился конь, так хоть полк солдат поставь
сторожить того коня – все равно Зобар на нем гарцевать станет! Эге! разве он
кого боялся? Да приди к нему сатана со всей своей свитой, так он бы, коли б не
пустил в него ножа, то наверно бы крепко поругался, а что чертям подарил бы по
пинку в рыла – это уж как раз!
И все
таборы его знали или слыхали о нем. Он любил только коней и ничего больше, и то
недолго – поездит, да и продаст, а деньги, кто хочет, тот и возьми. У него не
было заветного – нужно тебе его сердце, он сам бы вырвал его из груди, да тебе
и отдал, только бы тебе от того хорошо было. Вот он какой был, сокол!
Наш
табор кочевал в то время по Буковине, – это годов десять назад тому. Раз –
ночью весенней – сидим мы: я, Данило-солдат, что с Кошутом воевал вместе, и Нур
старый, и все другие, и Радда, Данилова дочка.
Ты Нонку
мою знаешь? Царица девка! Ну, а Радду с ней равнять нельзя – много чести Нонке!
О ней, этой Радде, словами и не скажешь ничего. Может быть, ее красоту можно бы
на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку, как свою душу, знает.
Много
посушила она сердец молодецких, ого, много! На Мораве один магнат, старый,
чубатый, увидал ее и остолбенел. Сидит на коне и смотрит, дрожа, как в
огневице. Красив он был, как черт в праздник, жупан шит золотом, на боку сабля,
как молния, сверкает, чуть конь ногой топнет, вся эта сабля в камнях
драгоценных, и голубой бархат на шапке, точно неба кусок, – важный был
господарь старый! Смотрел, смотрел, да и говорит Радде: «Гей! Поцелуй, кошель
денег дам». А та отвернулась в сторону, да и только! «Прости, коли обидел, взгляни
хоть поласковей», – сразу сбавил спеси старый магнат и бросил к ее ногам
кошель – большой кошель, брат! А она его будто невзначай пнула ногой в грязь,
да и все тут.
– Эх,
девка! – охнул он, да и плетью по коню – только пыль взвилась тучей.
А на
другой день снова явился. «Кто ее отец?» – громом гремит по табору. Данило
вышел. «Продай дочь, что хочешь возьми!» А Данило и скажи ему: «Это только паны
продают все, от своих свиней до своей совести, а я с Кошутом воевал и ничем не
торгую!» Взревел было тот, да и за саблю, но кто-то из нас сунул зажженный трут
в ухо коню, он и унес молодца. А мы снялись, да и пошли. День идем и два,
смотрим – догнал! «Гей вы, говорит, перед богом и вами совесть моя чиста,
отдайте девку в жены мне: все поделю с вами, богат я сильно!» Горит весь и, как
ковыль под ветром, качается в седле. Мы задумались.
– А
ну-ка, дочь, говори! – сказал себе в усы Данило.
– Кабы
орлица к ворону в гнездо по своей воле вошла, чем бы она стала? – спросила
нас Радда. Засмеялся Данило, и все мы с ним.
– Славно,
дочка! Слышал, господарь? Не идет дело! Голубок ищи – те податливей. – И
пошли мы вперед.
А тот
господарь схватил шапку, бросил ее оземь и поскакал так, что земля задрожала.
Вот она какова была Радда, сокол!
– Да!
Так вот раз ночью сидим мы и слышим – музыка плывет по степи. Хорошая музыка!
Кровь загоралась в жилах от нее, и звала она куда-то. Всем нам, мы чуяли, от
той музыки захотелось чего-то такого, после чего бы и жить уж не нужно было,
или, коли жить, так – царями над всей землей, сокол!
Вот из
темноты вырезался конь, а на нем человек сидит и играет, подъезжая к нам.
Остановился у костра, перестал играть, улыбаясь, смотрит на нас.
– Эге,
Зобар, да это ты! – крикнул ему Данило радостно. Так вот он, Лойко Зобар!
Усы
легли на плечи и смешались с кудрями, очи, как ясные звезды, горят, а улыбка –
целое солнце, ей-богу! Точно его ковали из одного куска железа вместе с конем.
Стоит весь, как в крови, в огне костра и сверкает зубами, смеясь! Будь я
проклят, коли я его не любил уже, как себя, раньше, чем он мне слово сказал или
просто заметил, что и я тоже живу на белом свете!
Вот,
сокол, какие люди бывают! Взглянет он тебе в очи и полонит твою душу, и ничуть
тебе это не стыдно, а еще и гордо для тебя. С таким человеком ты и сам лучше
становишься. Мало, друг, таких людей! Ну, так и ладно, коли мало. Много
хорошего было бы на свете, так его и за хорошее не считали бы. Так-то! А
слушай-ка дальше.
Радда и
говорит: «Хорошо ты, Лойко, играешь! Кто это делал тебе скрипку такую звонкую и
чуткую?» А тот смеется: «Я сам делал! И сделал ее не из дерева, а из груди
молодой девушки, которую любил крепко, а струны из ее сердца мною свиты. Врет
еще немного скрипка, ну, да я умею смычок в руках держать!»
Известно,
наш брат старается сразу затуманить девке очи, чтоб они не зажгли его сердца, а
сами подернулись бы по тебе грустью, вот и Лойко тож. Но – не на ту попал.
Радда отвернулась в сторону и, зевнув, сказала: «А еще говорили, что Зобар умен
и ловок, – вот лгут люди!» – и пошла прочь.
– Эге,
красавица, у тебя остры зубы! – сверкнул очами Лойко, слезая с
коня. – Здравствуйте, браты! Вот и я к вам!
– Просим
гостя! – сказал Данило в ответ ему. Поцеловались, поговорили и легли
спать… Крепко спали. А наутро, глядим, у Зобара голова повязана тряпкой. Что
это? А это конь зашиб его копытом сонного.
Э, э, э!
Поняли мы, кто тот конь, и улыбнулись в усы, и Данило улыбнулся. Что ж, разве
Лойко не стоил Радды? Ну, уж нет! Девка как ни хороша, да у ней душа узка и
мелка, и хоть ты пуд золота повесь ей на шею, все равно, лучше того, какова она
есть, не быть ей. А, ну ладно!
Живем мы
да живем на том месте, дела у нас о ту пору хорошие были, и Зобар с нами. Это
был товарищ! И мудр, как старик, и сведущ во всем, и грамоту русскую и
мадьярскую понимал. Бывало, пойдет говорить – век бы не спал, слушал его! А
играет – убей меня гром, коли на свете еще кто-нибудь так играл! Проведет,
бывало, по струнам смычком – и вздрогнет у тебя сердце, проведет еще раз – и
замрет оно, слушая, а он играет и улыбается. И плакать и смеяться хотелось в
одно время, слушая его. Вот тебе сейчас кто-то стонет горько, просит помощи и
режет тебе грудь, как ножом. А вот степь говорит небу сказки, печальные сказки.
Плачет девушка, провожая добра молодца! Добрый молодец кличет девицу в степь. И
вдруг – гей! Громом гремит вольная, живая песня, и само солнце, того и гляди,
затанцует по небу под ту песню! Вот как, сокол!
Каждая
жила в твоем теле понимала ту песню, и весь ты становился рабом ее. И коли бы
тогда крикнул Лойко: «В ножи, товарищи!» – то и пошли бы мы все в ножи, с кем
указал бы он. Все он мог сделать с человеком, и все любили его, крепко любили,
только Радда одна не смотрит на парня; и ладно, коли бы только это, а то еще и
подсмеивается над ним. Крепко она задела за сердце Зобара, то-то крепко! Зубами
скрипит, дергая себя за ус, Лойко, очи темнее бездны смотрят, а порой в них
такое сверкает, что за душу страшно становится. Уйдет ночью далеко в степь
Лойко, и плачет до утра его скрипка, плачет, хоронит Зобарову волю. А мы лежим
да слушаем и думаем: как быть? И знаем, что, коли два камня друг на друга
катятся, становиться между ними нельзя – изувечат. Так и шло дело.
Вот
сидели мы, все в сборе, и говорили о делах. Скучно стало. Данило и просит
Лойко: «Спой, Зобар, песенку, повесели душу!» Тот повел оком на Радду, что
неподалеку от него лежала кверху лицом, глядя в небо, и ударил по струнам. Так
и заговорила скрипка, точно это и вправду девичье сердце было! И запел Лойко:
Гей-гей! В груди горит огонь,
А степь так широка!
Как ветер, быстр мои борзый конь,
Тверда моя рука!
Повернула
голову Радда и, привстав, усмехнулась в очи певуну. Вспыхнул, как заря, он.
Гей-гоп, гей! Ну, товарищ мой!
Поскачем, что ль, вперед!?
Одета степь суровой мглой,
А там рассвет нас ждет!
Гей-гей! Летим и встретим день.
Взвивайся в вышину!
Да только гривой не задень
Красавицу луну!
Вот пел!
Никто уж так не поет теперь! А Радда и говорит, точно воду цедит:
– Ты
бы не залетал так высоко, Лойко, неравно упадешь, да – в лужу носом, усы
запачкаешь, смотри. – Зверем посмотрел на нее Лойко, а ничего не сказал –
стерпел парень и поет себе:
Гей-гоп! Вдруг день придет сюда,
А мы с тобою спим.
Эй, гей! Ведь мы с тобой тогда
В огне стыда сгорим!
– Это
песня! – сказал Данило. – Никогда не слыхал такой песни; пусть из
меня сатана себе трубку сделает, коли вру я!
Старый
Нур и усами поводил, и плечами пожимал, и всем нам по душе была удалая Зобарова
песня! Только Радде не понравилась.
– Вот
так однажды комар гудел, орлиный клекот передразнивая, – сказала она,
точно снегом в нас кинула.
– Может
быть, ты, Радда, кнута хочешь? – потянулся Данило к ней, а Зобар бросил
наземь шапку, да и говорит, весь черный, как земля:
– Стой,
Данило! Горячему коню – стальные удила! Отдай мне дочку в жены!
– Вот
сказал речь! – усмехнулся Данило. – Да возьми, коли можешь!
– Добро! –
молвил Лойко и говорит Радде: – Ну, девушка, послушай меня немного, да не
кичись! Много я вашей сестры видел, эге, много! А ни одна не тронула моего
сердца так, как ты. Эх, Радда, полонила ты мою душу! Ну что ж? Чему быть, так
то и будет, и… нет такого коня, на котором от самого себя ускакать можно б
было!.. Беру тебя в жены перед богом, своей честью, твоим отцом и всеми этими
людьми. Но смотри, воле моей не перечь – я свободный человек и буду жить так,
как я хочу! – И подошел к ней, стиснув зубы, сверкая глазами. Смотрим мы,
протянул он ей руку, – вот, думаем, и надела узду на степного коня Радда!
Вдруг видим, взмахнул он руками и оземь затылком – грох!..
Что за
диво? Точно пуля ударила в сердце малого. А это Радда захлестнула ему ременное
кнутовище за ноги, да и дернула к себе, – вот отчего упал Лойко.
И снова
уж лежит девка не шевелясь да усмехается молча. Мы смотрим, что будет, а Лойко
сидит на земле и сжал руками голову, точно боится, что она у него лопнет. А
потом встал тихо, да и пошел в степь, ни на кого не глядя. Нур шепнул мне:
«Смотри за ним!» И пополз я за Зобаром по степи в темноте ночной. Так-то,
сокол!»
Макар
выколотил пепел из трубки и снова стал набивать ее. Я закутался плотнее в
шинель и, лежа, смотрел в его старое лицо, черное от загара и ветра. Он, сурово
и строго качая головой, что-то шептал про себя; седые усы шевелились, и ветер
трепал ему волосы на голове. Он был похож на старый дуб, обожженный молнией, но
все еще мощный, крепкий и гордый силой своей. Море шепталось по-прежнему с
берегом, и ветер все так же носил его шепот по степи. Нонка уже не пела, а
собравшиеся на небе тучи сделали осеннюю ночь еще темней.
«Шел
Лойко нога за ногу, повеся голову и опустив руки, как плети, и, придя в балку к
ручью, сел на камень и охнул. Так охнул, что у меня сердце кровью облилось от
жалости, но все ж не подошел к нему. Словом горю не поможешь – верно?! То-то! Час
он сидит, другой сидит и третий не шелохнется – сидит.
И я лежу
неподалеку. Ночь светлая, месяц серебром всю степь залил, и далеко все видно.
Вдруг
вижу: от табора спешно Радда идет.
Весело
мне стало! «Эх, важно! – думаю, – удалая девка Радда!» Вот она
подошла к нему, он и не слышит. Положила ему руку на плечо; вздрогнул Лойко,
разжал руки и поднял голову. И как вскочит, да за нож! Ух, порежет девку, вижу
я, и уж хотел, крикнув до табора, побежать к ним, вдруг слышу:
– Брось!
Голову разобью! – Смотрю: у Радды в руке пистоль, и она в лоб Зобару
целит. Вот сатана девка! А ну, думаю, они теперь равны по силе, что будет
дальше?
– Слушай! –
Радда заткнула за пояс пистоль и говорит Зобару: – Я не убить тебя пришла, а
мириться, бросай нож! – Тот бросил и хмуро смотрит ей в очи. Дивно это
было, брат! Стоят два человека и зверями смотрят друг на друга, а оба такие
хорошие, удалые люди. Смотрит на них ясный месяц да я – и все тут.
– Ну,
слушай меня, Лойко: я тебя люблю! – говорит Радда. Тот только плечами
повел, точно связанный по рукам и ногам.
– Видала
я молодцов, а ты удалей и краше их душой и лицом. Каждый из них усы себе бы
сбрил – моргни я ему глазом, все они пали бы мне в ноги, захоти я того. Но что
толку? Они и так не больно-то удалы, а я бы их всех обабила. Мало осталось на
свете удалых цыган, мало, Лойко. Никогда я никого не любила, Лойко, а тебя
люблю. А еще я люблю волю! Волю-то, Лойко, я люблю больше, чем тебя. А без тебя
мне не жить, как не жить и тебе без меня. Так вот я хочу, чтоб ты был моим и
душой и телом, слышишь? – Тот усмехнулся.
– Слышу!
Весело сердцу слушать твою речь! Ну-ка, скажи еще!
– А
еще вот что, Лойко: все равно, как ты ни вертись, я тебя одолею, моим будешь.
Так не теряй же даром времени – впереди тебя ждут мои поцелуи да ласки… крепко
целовать я тебя буду, Лойко! Под поцелуй мой забудешь ты свою удалую жизнь… и
живые песни твои, что так радуют молодцов-цыган, не зазвучат по степям больше –
петь ты будешь любовные, нежные песни мне, Радде… Так не теряй даром
времени, – сказала я это, значит, ты завтра покоришься мне как старшему
товарищу юнаку. Поклонишься мне в ноги перед всем табором и поцелуешь правую
руку мою – и тогда я буду твоей женой.
Вот чего
захотела чертова девка! Этого и слыхом не слыхано было; только в старину у
черногорцев так было, говорили старики, а у цыган – никогда! Ну-ка, сокол,
выдумай что ни то посмешнее? Год поломаешь голову, не выдумаешь!
Прянул в
сторону Лойко и крикнул на всю степь, как раненный в грудь. Дрогнула Радда, но
не выдала себя.
– Ну,
так прощай до завтра, а завтра ты сделаешь, что я велела тебе. Слышишь, Лойко?
– Слышу!
Сделаю, – застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не оглянулась на
него, а он зашатался, как сломанное ветром дерево, и пал на землю, рыдая и
смеясь.
Вот как
замаяла молодца проклятая Радда. Насилу я привел его в себя.
Эхе!
Какому дьяволу нужно, чтобы люди горе горевали? Кто это любит слушать, как
стонет, разрываясь от горя, человеческое сердце? Вот и думай тут!..
Воротился
я в табор и рассказал о всем старикам. Подумали и решили подождать да
посмотреть – что будет из этого. А было вот что. Когда собрались все мы вечером
вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и похудел за ночь страшно, глаза
ввалились; он опустил их и, не подымая, сказал нам:
– Вот
какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не нашел места в нем
старой вольной жизни моей. Радда там живет только – и все тут! Вот она,
красавица Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю больше меня, а я ее
люблю больше своей воли, и решил я Радде поклониться в ноги, так она велела,
чтоб все видели, как ее красота покорила удалого Лойко Зобара, который до нее
играл с девушками, как кречет с утками. А потом она станет моей женой и будет
ласкать и целовать меня, так что уже мне и песен петь вам не захочется, и воли
моей я не пожалею! Так ли, Радда? – Он поднял глаза и сумно посмотрел на
нее. Она молча и строго кивнула головой и рукой указала себе на ноги. А мы
смотрели и ничего не понимали. Даже уйти куда-то хотелось, лишь бы не видеть,
как Лойко Зобар упадет в ноги девке – пусть эта девка и Радда. Стыдно было
чего-то, и жалко, и грустно.
– Ну! –
крикнула Радда Зобару.
– Эге,
не торопись, успеешь, надоест еще… – засмеялся он. Точно сталь
зазвенела, – засмеялся.
– Так
вот и все дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать, такое ли у
Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую же, –
простите меня, братцы!
Мы и
догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а уж Радда лежала на земле, и
в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.
А Радда
вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих черных волос,
улыбаясь, сказала громко и внятно:
– Прощай,
Лойко! я знала, что ты так сделаешь!.. – да и умерла…
Понял ли
девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные, дьявольская девка
была!
– Эх!
да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! – на всю степь гаркнул
Лойко да, бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой Радды и замер. Мы
сняли шапки и стояли молча.
Что ты
скажешь в таком деле, сокол? То-то! Нур сказал было: «Надо связать его!..» Не
поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не поднялись бы, и Нур знал
это. Махнул он рукой, да и отошел в сторону. А Данило поднял нож, брошенный в
сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами, на том ноже еще
не застыла кровь Радды, и был он такой кривой и острый. А потом подошел Данило
к Зобару и сунул ему нож в спину как раз против сердца. Тоже отцом был Радде
старый солдат Данило!
– Вот
так! – повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел догонять Радду.
А мы
смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и открытые глаза ее
были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко Зобар. На лицо его пали
кудри, и не видно было его лица.
Стояли
мы и думали. Дрожали усы у старого Данилы, и насупились густые брови его. Он
глядел в небо и молчал, а Нур, седой, как лунь, лег вниз лицом на землю и
заплакал так, что ходуном заходили его стариковские плечи.
Было тут
над чем плакать, сокол!
… Идешь
ты, ну и иди своим путем, не сворачивая в сторону. Прямо и иди. Может, и не
загинешь даром. Вот и все, сокол!»
Макар
замолчал и, спрятав в кисет трубку, запахнул на груди чекмень. Накрапывал
дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за другим к
угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими умными глазами,
неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.
– Гоп,
гоп, эгой! – крикнул им ласково Макар и, похлопав ладонью шею своего
любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: – Спать пора! – Потом
завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись на земле, умолк.
Мне не
хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими глазами
плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку с прядью
черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы сочилась капля
по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.
А за нею
по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди густых черных
кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слезы…
Усиливался
дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой паре красавцев
цыган – Лойко Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы.
А они
оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог красавец Лойко
поравняться с гордой Раддой.
|