Мобильная версия
   

Оноре де Бальзак «Отец Горио»


Оноре де Бальзак Отец Горио
УвеличитьУвеличить

– И вы воображаете, – воскликнул этот неумолимый логик, – что светский молодой человек может обретаться на улице Нев-Сент-Женевьев, в «Доме Воке»? Конечно, это пансион почтенный со всякой точки зрения, но отнюдь не фешенебельный, в нем есть достаток, он красен обилием плодов земных, он горд, что служит временной обителью одному из Растиньяков, но все же он на улице Нев-Сент-Женевьев, ему неведом блеск, ибо он чистой воды патриархалорама. Мой юный друг, – продолжал Вотрен шутливо-отеческим тоном, – если вы собираетесь играть в Париже роль, вам нужно иметь трех лошадей, днем тильбюри, а вечером двухместную карету, – итого девять тысяч франков только на выезд. Вы недостойны вашего предназначения, если не истратите хотя трех тысяч франков у портного, шестисот у парфюмера, по триста у шляпника и у сапожника. А прачка будет стоить и всю тысячу. Если молодой человек на виду, он обязан быть особо безупречным в отношении белья: не правда ли, ведь это всего чаще подвергается внимательному рассмотрению? Любовь и церковь требуют красивых покровов для своих алтарей. Итак, мы насчитали четырнадцать тысяч. Я уже не говорю о тратах на игру, подарки и пари. Не посчитать двух тысяч на карманные расходы просто невозможно. Я вел такую жизнь и знаю, во что она обходится. К расходам на все эти предметы первой необходимости добавить еще шесть тысяч на тюрю и тысячу на конуру. Вот видите, мой мальчик, так и наберется в год тысяч двадцать пять, а иначе мы попадем в грязь, станем посмешищем, и не видать нам ни будущего, ни успехов, ни любовниц! Я еще забыл грума и лакея! Не Кристофу же носить ваши любовные записки! И неужели вы будете писать на такой бумаге, на какой пишете теперь? Это равносильно самоубийству. Поверьте старику, умудренному опытом! – произнес он густым басом. – Или идите в ссылку на добродетельный чердак и обручитесь с каторжным трудом, или же ступайте иной дорогой.

Вотрен, прищурив глаз, искоса взглянул на мадмуазель Тайфер, как бы подчеркивая и подытоживая этим взглядом все соблазны, которые он, совращая Растиньяка, сеял в его душе.

Растиньяк уж много дней вел самую рассеянную жизнь. Он чуть не каждый день обедал у баронессу Нусинген и выезжал с ней вместе в свет. Домой он возвращался только утром, часа в три или в четыре, вставал в двенадцать, одевался, ехал с Дельфиной прогуляться в Булонский лес и расточал на это свое время, не сознавая его ценности; но все уроки, все соблазны роскошной жизни Эжен вбирал в себя с такой же жадностью, с какою чашечка женского цветка на финиковой пальме, сгорая нетерпеньем, ждет брачной оплодотворяющей пыльцы! Растиньяк вел крупную игру, проигрывал и выигрывал помногу и в конце концов привык к бесшабашной жизни парижских молодых людей. Из первых выигрышей он отослал матери и сестрам их полторы тысячи, присоединив к этому изящные подарки. Заявив всем о своем намерении покинуть «Дом Воке», он жил там еще в последних числах января, хотя не чаял, как оттуда выбраться. Все молодые люди подчинены закону, казалось бы необъяснимому, а между тем в его основе лежат их юность и способность с какой-то яростью набрасываться на удовольствия. Бедны они или богаты, никогда ни у кого из них нет денег на нужды повседневной жизни, зато на прихоти они всегда находят деньги. Скупые там, где надо заплатить сейчас же, они расточительны во всем, что можно получить в кредит, точно они вознаграждают себя за то, что им не дано, проматывая то, что им доступно. Для пояснения этого закона может служить такой пример: студент бережет шляпу гораздо больше, нежели фрак. Портной, при его огромной прибыли, должен по существу дела допускать кредит, а скромная цена за шляпу превращает торговца шляпами в самого непокладистого из всех людей, с которыми студенту приходится вступать в переговоры. Когда молодой человек, сидя в театре на балконе, привлекает к себе лорнеты юных дам своим ошеломительным жилетом, то еще сомнительно, надеты ли на нем носки: чулочник тоже относится к породе долгоносиков, которые подтачивают кошелек. Так жил и Растиньяк. В кошельке его, всегда пустом для г-жи Воке и полном для потребностей тщеславия, происходили причудливые приливы и отливы, наперекор самым насущным платежам. Если он так хотел расстаться со зловонным, гнусным пансионом, где все его великосветские претензии терпели унижение, – что ему стоило уплатить за месяц своей хозяйке и купить обстановку для собственной квартиры независимого денди? А как раз это всегда оказывалось невозможным. Чтобы обеспечить себе деньги для игры, у Растиньяка хватало сметки после выигрыша покупать у ювелира ценные золотые цепочки и карманные часы, приберегая их для ломбарда, этого мрачного и скрытного друга юности, но когда шло дело о плате за квартиру, за еду иль о покупке орудий, необходимых при разработке светских недр, у него пропадали изобретательность и смелость. Повседневные нужды, долги для удовлетворения будничных потребностей его не вдохновляли. Подобно большинству людей, познавших такую жизнь на авось, он до последнего момента оттягивал платеж по тем долгам, которые являются священными в глазах мещан, – так поступал и Мирабо, оплачивая забранный им хлеб только тогда, когда весь этот хлеб вставал перед ним в грозном виде опротестованного векселя. Настало время, когда Растиньяк проигрался и залез в долги. Он начал понимать, что дольше вести такую жизнь без определенных источников дохода невозможно. Но как ни охал Растиньяк от болезненных ушибов, неизбежных в его шатком положении, он чувствовал себя не в силах отказаться от разгульной жизни и собирался продолжать ее во что бы то ни стало. Счастливые случайности, входившие в его расчеты на богатство, оказывались химерой, зато действительные препятствия росли. Вникнув в домашние тайны супругов Нусинген, Эжен увидел, что если превратить любовь в орудие для достижения богатства, придется пить до дна чашу позора, отбросив те благородные идеи, ради которых юности прощаются ее грехи. Он прилепился к этой жизни, внешне блестящей, но отравленной укорами нечистой совести, к мимолетным удовольствиям, купленным дорогой ценой вечных мучительных тревог, он погряз в этой тине, подобно «Рассеянному» Лабрюйера,[60] устроившему себе ложе в уличной канаве, но, так же как «Рассеянный», он замарал пока лишь платье.

– Ну, как? Убили мандарина? – однажды спросил его Бьяншон, встав из-за стола.

– Еще нет, но он уже хрипит, ответил Растиньяк.

Студент-медик принял его ответ за шутку, а то была не шутка. Эжен, после долгого отсутствия впервые обедавший дома, ел молча и о чем-то думал. После сладкого, вместо того чтобы уйти, он продолжал сидеть в столовой рядом с мадмуазель Тайфер, по временам бросая на нее выразительные взгляды. Кое-кто из нахлебников еще оставался за столом и грыз орехи, другие ходили взад и вперед по комнате, продолжая начатые споры. Вечерами почти всегда бывало так, что каждый уходил, когда вздумается, в зависимости от того, насколько интересен для него был разговор, или от большей или меньшей трудности пищеварения. Зимой случалось редко, чтобы столовая пустела раньше восьми часов, а уж тогда четыре женщины, оставшись в одиночестве, вознаграждали себя за молчание, какое налагало на их пол такое сборище мужчин. В тот вечер поначалу Вотрен как будто бы спешил уйти, но настроение студента озадачило его, и он остался, стараясь все же не попадаться ему на глаза, чтобы Эжен думал, будто он ушел. Вотрен не ушел и позже, вместе с последними нахлебниками, а затаился в гостиной, по соседству. Он все прочел в душе студента и ждал решительного перелома.

Положение Растиньяка и вправду становилось очень трудным, – вероятно, оно знакомо многим молодым людям. Из любви иль из кокетства, но только г-жа де Нусинген заставила Эжена пройти через томления настоящей страсти, употребив для этого все средства парижской женской дипломатии. Скомпрометировав себя в глазах общества, чтобы удержать кузена виконтессы де Босеан, Дельфина, однако, не решалась действительно предоставить Эжену те права, которые, как всем казалось, он уже осуществлял. Целый месяц она так сильно разжигала в Растиньяке чувственность, что, наконец, затронула и сердце. Хотя в начале их сближения Эжен и мнил себя главою, вскоре г-жа де Нусинген возобладала над ним благодаря умению возбуждать в Растиньяке все добрые и все дурные чувства тех двух или трех человек, которые одновременно живут в одном молодом парижанине. Был ли здесь особый умысел? Нет, женщины всегда правдивы, следуя даже в самых беззастенчивых своих обманах какому-нибудь естественному чувству. С самого начала Дельфина позволила Эжену взять над собой верх и выказала к нему слишком большое чувство, а теперь, повидимому, желание сохранить достоинство побуждало ее отказаться от своих уступок или отложить их на некоторое время. Для парижанки так естественно, даже в пылу страсти, оттягивать минуту своего паденья, испытывая сердце того мужчины, которому она вручает свое будущее! Надежды г-жи де Нусинген уже были однажды обмануты: ее чувство к молодому эгоисту не нашло себе достойного ответа. Она имела основание быть недоверчивой. Быстрый успех превратил Эжена в фата, и, может быть, Дельфина заметила в его манере обращаться с ней какую-то неуважительность, вызванную своеобразием их отношений. После долгих унижений перед тем, кто ее бросил, теперь она, вероятно, стремилась возвыситься в глазах такого юного поклонника и внушить ему почтительность к себе. Ей не хотелось, чтобы Эжен считал победу над нею легкой, именно потому, что он знал о близких отношениях меж ней и де Марсе. Словом, избавившись от молодого развратника, настоящего чудовища, от его унизительного сластолюбия, Дельфина нашла неизъяснимую отраду в прогулках по цветущим владениям любви, где она с восторгом любовалась пейзажами, подолгу вслушивалась в трепетные звуки и отдавалась ласке целомудренного ветерка. Истинная любовь расплачивалась за ложную. К сожалению, эта нелепость будет встречаться еще часто, пока мужчины не поймут, сколько цветов может смять в женской молодой душе первый же обман, с которым она сталкивается. Но каковы бы ни были тому причины, Дельфина играла Растиньяком, и делала это с наслажденьем, не сомневаясь, что она любима и обладает верным средством прекратить все огорчения возлюбленного, когда ее женское величество почтет это за благо. А Растиньяку из самолюбия не хотелось, чтобы первый его бой закончился для него поражением, и он упорно преследовал свою добычу, как охотник стремится непременно застрелить куропатку в день св. Губерта. Оскорбленное самолюбие, тревоги, приступы отчаяния, искреннего или напускного, все более и более привязывали его к этой женщине. Весь Париж говорил о его победе над нею, а между тем его успехи у нее не шли дальше того, что он завоевал в первый день их знакомства. Еще не понимая, что иногда в кокетстве женщины заключено гораздо больше радостей, чем удовольствий в ее любви, Растиньяк глупо бесился. Та пора, когда женщина борется с любовью, приносила Растиньяку первые свои плоды: они были зелены, с кислинкой, но восхитительны на вкус, зато и обходились дорого. Временами, оставшись без гроша, не видя пред собою будущего, Эжен, вопреки голосу совести, подумывал о той возможности обогатиться, которую подсказывал ему Вотрен, – о женитьбе на мадмуазель Тайфер. Теперь настал момент, когда безденежье заговорило настолько громко, что он почти невольно стал поддаваться ухищрениям страшного сфинкса, нередко уступая внушению его взгляда.

Когда, наконец, Пуаре и мадмуазель Мишоно ушли к себе наверх, покинув г-жу Воке и г-жу Кутюр, которая вязала шерстяные нарукавники, подремывая у печки, Растиньяк, полагая, что других свидетелей нет, взглянул на мадмуазель Тайфер так нежно, что она потупила глаза.

– Вы чем-то огорчены, господин Эжен? – спросила Викторина, немного помолчав.

– У кого нет огорчений! – ответил Растиньяк. – Если бы мы, молодые люди, могли быть уверены, что нас любят сильно, преданно, вознаграждая за те жертвы, которые мы всегда готовы принести, весьма возможно, у нас и не бывало б огорчений.

Мадмуазель Тайфер ответила на это взглядом, не оставлявшим сомнений в ее чувствах.

– Да, – продолжал Растиньяк, – сегодня вам кажется, что вы уверены в вашем сердце, но можете ли вы поручиться, что никогда не изменитесь?

Улыбка скользнула по губам бедной девушки, и как будто яркий луч брызнул из ее души, озарив лицо таким сияньем, что Растиньяк сам испугался, вызвав столь сильный порыв чувства.

– А если бы вы завтра стали богатой и счастливой, если бы вам свалилось с неба огромное богатство, вы бы попрежнему любили молодого человека, который вам понравился в дни вашей бедности?

Она мило кивнула головой.

– Молодого человека очень бедного?

Новый кивок.

– Какие пустяки вы там болтаете? – воскликнула г-жа Воке.

– Оставьте нас в покое, у нас свои дела, – ответил ей Эжен.

– В таком случае не воспоследует ли обмен брачными обетами между кавалером Эженом де Растиньяком и мадмуазель Викториной Тайфер? – спросил Вотрен, показываясь в дверях столовой.

– Ах, как вы меня напугали! – воскликнули в один голос г-жа Кутюр и г-жа Воке.

– Пожалуй, лучше мне не выбрать, – ответил Растиньяк смеясь, хотя голос Вотрена вызвал в нем жестокое волнение, какого он никогда еще не испытывал.

– Без неуместных шуток! – сказала им г-жа Кутюр. – Викторина, пойдемте к себе наверх.

Госпожа Воке отправилась вслед за жилицами, чтобы провести вечер у них и не жечь у себя свечи и дров. Эжен остался лицом к лицу с Вотреном.

– Я знал, что вы придете к этому, – сказал Вотрен с невозмутимым хладнокровием. – Но слушайте, я тоже щепетилен не меньше всякого другого. Сейчас не решайте ничего, вы не в своей тарелке. У вас долги. Я хочу, чтобы не страсть и не отчаяние вас привели ко мне, а рассудок. Может быть, вам нужно несколько тысчонок? Пожалуйста. Хотите?

Демон-искуситель вынул из кармана бумажник, достал оттуда три кредитных билета по тысяче франков и повертел ими перед Растиньяком. Эжен находился в ужасном положении. Он проиграл на честное слово маркизу д'Ажуда и графу де Трай две тысячи франков; их у него не было, и он не смел пойти на вечер к графине де Ресто, где его ждали. У нее был вечер запросто, то есть такой, когда кушают печенье, пьют чай, но можно проиграть шесть тысяч в вист.

– Господин Вотрен, – обратился к нему Растиньяк, с трудом скрывая судорожную дрожь, – после того, что вы мне предлагали, вы должны понять, что от вас никаких одолжений я принять не могу.

– Хорошо! Вы очень огорчили бы меня, ответив иначе, – сказал искуситель. – Вы молодой человек, красивый, щепетильный, гордый, как лев, и нежный, как юная девица. Для черта прекрасная добыча! Люблю в молодом человеке такие свойства. Кстати, еще две-три мысли из области высшей политики, и вы увидите мир таким, каков он есть. В нем надо разыгрывать маленькие добродетельные сценки, и тогда человек высокого полета может удовлетворять все свои капризы под громкие аплодисменты дураков в партере. Пройдет немного дней – и вы наш. Ах, если бы вы согласились стать моим учеником, то вы достигли бы всего. Вы не успели бы выразить желанье, как в ту же минуту оно осуществилось бы с избытком, – чего бы вы ни захотели: почета, денег, женщин. Изо всех плодов цивилизации мы приготовили бы вам райский напиток. Вы стали бы нашим баловнем, нашим Вениамином,[61] ради вас мы с наслажденьем лезли бы из кожи. Было бы сметено все, что стало бы вам поперек дороги. Если вам совестно брать у меня, значит вы считаете меня злодеем? А вот человек такой же честности, какую вы склонны еще приписывать себе, господин дю Тюренн,[62] входил в небольшие сделочки с разбойниками, но не считал, что это может замарать его. Вы не хотите быть мне обязанным, да? Так за чем же дело стало! – с усмешкой продолжал Вотрен. – Возьмите этот клочок бумаги, – сказал он, вытаскивая гербовый бланк, – и надпишите наискось: «Принят в сумме трех тысяч пятисот франков, подлежащих уплате через год». Поставьте число! Процент настолько высок, что освобождает вас от всяких угрызений совести, вы имеете право называть меня ростовщиком и считать себя свободным от какой-либо признательности. Я разрешаю вам презирать меня уже с нынешнего дня, будучи уверен, что потом вы станете меня любить. Вы можете найти во мне те темные бездны, те сильные, сосредоточенные чувства, которые глупцы зовут пороками, но никогда не встретите неблагодарности и подлости. Словом, мой мальчик, я не пешка, не слон, а ладья.

– Что вы за человек? – воскликнул Эжен. – Вы созданы для того, чтобы терзать меня.

– Нисколько, я просто добрый человек, готовый замарать себя вместо вас, лишь бы вы до конца дней своих избавились от грязи. Вы задаете себе вопрос, что за причина такой преданности? Хорошо, когда-нибудь я вам отвечу, но тихо, на ушко. Сначала я вас напугал, показав вам механизм общественного строя и двигатель этой машины; но первый ваш испуг пройдет, подобно страху новобранца на поле битвы, и вы привыкнете к мысли, что люди не что иное, как солдаты, обреченные умирать для блага тех, кто сам себя провозглашает королем. Времена сильно изменились. Бывало, говорили какому-нибудь смельчаку: «Вот сто золотых, убей такого-то» – и преспокойно ужинали, ни за что ни про что спровадив человека на тот свет. Теперь я предлагаю вам большое состояние за кивок головой, что не роняет вас нисколько, а вы еще колеблетесь. Дряблый век!

Эжен подписал вексель и получил в обмен кредитные билеты.

– Отлично! Теперь поговорим серьезно, – продолжал Вотрен. – Я собираюсь через несколько месяцев отправиться в Америку, разводить табак. По дружбе буду вам присылать сигары. Коли разбогатею, помогу вам. В случае отсутствия у меня детей (случай вероятный: мне неинтересно насаждать свои отводки) я завещаю вам сове богатство. Это ли не дружба? Но я люблю вас. У меня страсть жертвовать собой другому человеку. Так я и поступал. Дело в том, мой мальчик, что я живу в более высокой сфере, чем остальные люди. Действие я считаю средством и смотрю только на цель. Что мне человек? Вот что! – сказал он, щелкнув ногтем большого пальца себе о зуб. – Человек – или все, или ничто. Если его зовут Пуаре, так это меньше, чем ничто, – он плоский, вонючий, его можно прихлопнуть, как клопа. Но если человек похож на вас, он – бог; это уже не механизм, покрытый кожей, но театр, где действуют лучшие чувства, а я живу только чувствами. Чувство – разве это не целый мир в едином помысле? Взгляните на того же папашу Горио, для него две его дочери вселенная, путеводная нить в мире бытия. Я глубоко заглянул в жизнь и признаю только одно подлинное чувство: взаимную дружбу двух мужчин. Моя страсть – Пьер и Джафьер.[63] Я знаю наизусть «Спасенную Венецию». Много ли найдете вы людей такой закалки, чтобы они, когда товарищ скажет: «Идем, зароем труп!» – пошли, не проронив ни звука, без надоедливой морали? Я делал это. Такие разговоры я веду не с каждым, но вы – человек высшего разряда, вам можно сказать все, вы все сумеете понять. Вы недолго будете барахтаться в болоте, где живут окружающие нас головастики. Мы, кажется, договорились? Вы женитесь. Шпаги наголо – и напролом! Моя – стальная и не погнется никогда, так-то!

Вотрен сейчас же вышел, чтобы не получить отрицательного ответа и дать Эжену прийти в себя. Видимо, для него было не тайной, что все эти слабые противодействия, все эти споры – только рисовка человека перед самим собой для оправдания своих предосудительных поступков.

«Пусть делает, что хочет, но я, конечно, не женюсь на мадмуазель Тайфер!» – сказал себе Эжен.

Выдержав приступ душевной лихорадки от одной мысли о сделке с человеком, который вызывал в нем ужас, но рос в его глазах именно благодаря цинизму своих взглядов и смелому проникновению в сущность общества, Растиньяк оделся, послал за каретой и поехал к г-же де Ресто. За последние дни она стала вдвойне внимательна к молодому человеку, который с каждым шагом все дальше продвигался в высшем обществе и мог со временем приобрести там опасное для нее влияние. Он расплатился с д'Ажуда и с графом де Трай, все ночь провел за вистом и отыграл свой проигрыш. Значительная часть людей, одиноко пробивающих себе дорогу, бывают в большей или меньшей степени фаталистами, поэтому и Растиньяк был суеверен: в этом выигрыше он увидал небесную награду за свое твердое решенье не сходить с пути добродетели. На следующее утро он первым делом спросил Вотрена, куда тот девал его вексель. Услыхав в ответ, что вексель при Вотрене, Эжен вернул ему три тысячи франков, не скрывая своего вполне понятного удовольствия.

– Все обстоит, как надо, – сказал ему Вотрен.

– Но я вам не сообщник, – ответил Растиньяк.

– Знаю, знаю, – прервал его Вотрен. – Вы все еще ребячитесь и останавливаетесь на пороге из-за всякой ерунды.

Спустя два дня в уединенной аллее Ботанического сада Пуаре и мадмуазель Мишоно сидели на скамейке, освещенной солнцем, и вели беседу с каким-то господином, который недаром казался Бьяншону подозрительным.

– Мадмуазель, я не вижу, что может смущать вашу совесть, – говорил Гондюро. – Его превосходительство министр государственной полиции…

– А! Его превосходительство министр государственной полиции… повторил Пуаре.

– Да, его превосходительство заинтересовался этим делом, – подтвердил Гондюро.

Но кто поверит, что Пуаре, сам отставной чиновник, правда неспособный мыслить, но несомненно исполненный мещанских добродетелей, продолжал слушать мнимого рантье с улицы Бюффона после того, как этот человек сослался на полицию и сразу же обнаружил под своей маской порядочного человека лицо агента с Иерусалимской улицы.[64] А между тем нет ничего естественнее. Особый вид, к которому принадлежал Пуаре в обширном семействе простаков, станет понятнее благодаря известному, пока еще не опубликованному, наблюдению некоторых исследователей: существует пероносное племя, загнанное в государственном бюджете между первым градусом широты (своего рода административная Гренландия), где действуют оклады в тысячу двести франков, и третьим градусом (областью умеренного климата), где начинаются местечки потеплее, от трех тысяч до шести, где наградные прививаются с успехом, даже дают цветы, несмотря на трудности их взращивания. Одной из черт, характерных для беспросветной узости этого подначального народца, является какое-то механическое, инстинктивное, непроизвольное почтенье к далай-ламе любого министерства, который знаком чиновникам лишь по неразборчивой подписи и под названьем «его превосходительство министр», – три слова, равносильные Il Bondo Cabi из «Багдадского халифа»[65] и знаменующие для этого приниженного люди священную, непререкаемую власть; как папа для католиков, так и министр в качестве администратора непогрешим в глазах чиновника; блеск его особы передается его действиям, его словам, даже тому, что говорится от его имени: своим мундиром с золотым шитьем он покрывает и узаконивает все, что делается по его приказу; его превосходительное звание, свидетельствуя о чистоте его намерений и святости его предуказаний, служит проводником для самых неприемлемых идей. Эти жалкие людишки даже ради собственной выгоды не сделают того, что усердно выполнят под действием слов: «Его превосходительство». Как в армии существует дисциплина, так и в канцеляриях господствует свое пассивное повиновение; эта система заглушает совесть, опустошает человека и постепенно делает его какой-то гайкой или шурупчиком в машине государственного управления. Гондюро, видимо знавший людей, сейчас же усмотрел в Пуаре бюрократического дурачка и выпустил свое Deus ex machina[66] – магическое выраженье «его превосходительство», – когда настал момент обнаружить батареи и ошеломить Пуаре, занимавшего, по мнению агента, положение любовника Мишоно, как Мишоно занимала положение любовницы Пуаре.

– Раз уж его превосходительство, да еще самолично, его превосходительство господин ми… О, это совсем другое дело! – сказал Пуаре.

– Вы слышите, что говорит этот господин, а его мнению вы как будто доверяете, – продолжал мнимый рантье, обращаясь к мадмуазель Мишоно. – Так вот, теперь его превосходительство вполне уверен, что так называемый Вотрен, проживающий в «Доме Воке», – не кто иной, как беглый каторжник с тулонской каторги, где он известен под прозвищем «Обмани-смерть».

– А! Обмани-смерть! – повторил Пуаре. – Значит, ему здорово везет, если он заслужил такую кличку.

– Разумеется, – ответил агент. – Этой кличкой он обязан своему счастью: он оставался цел и невредим во всех своих крайне дерзких предприятиях. Как видите, он человек опасный! По некоторым своим способностям это личность необыкновенная. Осуждение его на каторгу стало целым событием и создало ему огромный почет в его среде…

– Значит, он человек почтенный? – спросил Пуаре.

– В своем роде. Он добровольно принял на себя чужое преступление подлог, совершенный одним очень красивым юношей, его любимцем; это был молодой итальянец, заядлый игрок; позже он поступил на военную службу, где, впрочем, вел себя отлично.

– Но если его превосходительство министр полиции убежден, что Вотрен это Обмани-смерть, зачем ему нужна я? – спросила мадмуазель Мишоно.

– Ах да, в самом деле, – сказал Пуаре, – если министр, как вы изволили нам сообщить, имеет некоторую уверенность…

– Уверенность – это не совсем точно: есть только подозрение. Вы сейчас поймете, в чем тут дело. Жак Коллен, по прозвищу Обмани-смерть, пользуется непререкаемым доверием трех каторжных тюрем, избравших его своим агентом и банкиром. Он много зарабатывает на делах такого рода – для них ведь требуется человек особой пробы.

– Ха-ха! Поняли, мадмуазель, этот каламбур? – спросил Пуаре. – Господин Гондюро назвал его человеком особой пробы, потому что он с клеймом.

– Мнимый Вотрен, – продолжал агент, – принимает от господ каторжников их капиталы, помещает в дела и хранит для передачи или самим каторжникам, если им удастся бежать с каторги, или их семьям, если каторжник оставил на этот случай завещание, или же их любовницам, по передаточному векселю на имя мнимого Вотрена.

– Их любовницам? Вы хотите сказать – женам, – заметил Пуаре.

– Нет, каторжники обычно имеют незаконных жен, у нас их называют сожительницами.

– Значит, они все находятся в сожительстве?

– Значит, так.

– Господину министру не подобало бы терпеть такие мерзости. Поскольку вы имеете честь бывать у его превосходительства и, как мне кажется, обладаете человеколюбивыми понятиями, вам следовало бы осведомить его относительно безнравственности этих людей; ведь это очень дурной пример для общества.

– Но правительство сажает их в тюрьму не для того, чтобы показывать как образец всех добродетелей.

– Это справедливо. Однако разрешите…

– Дайте же, дружочек, сказать господину Гондюро, – вмешалась мадмуазель Мишоно.

– Понимаете, мадмуазель, – продолжал Гондюро, – правительство может выиграть очень много, наложив руку на беззаконную кассу, – по слухам, она содержит весьма крупную сумму. Обмани-смерть сосредоточил у себя значительные ценности, укрывая деньги не только некоторых своих товарищей, но и сообщества «Десяти тысяч»…

– Десяти тысяч воров! – испуганно воскликнул Пуаре.

– Нет, сообщество «Десяти тысяч» – это организация воров высокой марки, людей широкого размаха, они не путаются в дела, где добыча дает меньше десяти тысяч франков. В это сообщество входит народ самый отборный – из тех молодчиков, которых мы отправляем прямо в Высший уголовный суд. Они изучили Уложение о наказаниях и, даже если пойманы с поличным, никогда не дадут повода подвести их под статью о смертной казни. Коллен – их доверенное лицо, их советчик. Благодаря огромным средствам этот человек создал свою собственную полицию, обширные связи, скрыв их под покровом непроницаемой тайны. Вот уже год, как мы окружили его шпионами, и все еще не можем разгадать его игру. Таким образом, и эта касса и его таланты помогают оплачивать порок, способствуют злодейству и держат под ружьем армию мошенников, которые все время воюют с обществом. Арестовать Обмани-смерть и захватить всю его шайку – значит подрубить зло под самый корень. Вот почему это неотложное мероприятие стало делом государственным, делом политики, которое принесет честь тем, кто будет способствовать его успеху. Вы сами могли бы снова поступить на службу по административной части, сделаться секретарем полицейского комиссара, что нисколько не помешает вам получать и вашу пенсию.

– А почему Обмани-смерть не сбежал с кассой? – спросила мадмуазель Мишоно.

– О, куда бы он ни поехал, за ним следом отправят человека с наказом убить его, если он обокрадет каторгу. Кроме того, похитить кассу не так легко, как похитить барышню из хорошей семьи. Впрочем, Коллен – молодчина, он неспособен на такую штуку, он сам себя считал бы опозоренным.

– Вы правы, – подтвердил Пуаре, – он был бы совершенно опозорен.

– Все это не объясняет нам, отчего вы просто-напросто не арестуете его, – заметила мадмуазель Мишоно.

– Хорошо, я вам отвечу… (Только одно, – шепнул он ей на ухо, – не давайте вашему кавалеру прерывать меня, а то мы никогда не кончим. Этому старику надо стать очень богатым, чтобы его слушали.) Когда Обмани-смерть прибыл сюда, он надел на себя личину порядочного человека, превратился в почтенного парижского горожанина и устроился в незаметном пансионе. Это тонкая бестия, его никогда не застать врасплох. Словом, Вотрен человек крупный и дела ведет крупные.

– Вполне естественно, – сказал Пуаре самому себе.

– Ну, а вдруг выйдет ошибка и арестуют настоящего Вотрена? Министру не хочется, чтобы на него обрушились коммерческий мир Парижа и общественное мнение. У префекта полиции есть враги, и он сидит, как на тычке. В случае провала все, кто метит на его место, воспользуются тявканьем и рычанием либералов, чтобы спихнуть его. Тут надо действовать, как в деле Коньяра, самозванного графа де Сент-Элен, – ведь окажись он настоящим графом де Сент-Элен, нам бы непоздоровилось. Вот почему нужна проверка!

– Так, значит, вам нужна хорошенькая женщина! – подхватила мадмуазель Мишоно.

– Нет, он женщину к себе и не подпустит. Скажу вам по секрету: Обмани-смерть не любит женщин.

– Тогда я себе не представляю, что пользы от меня для такой проверки, если, предположим, я соглашусь на это за две тысячи.

– Проще простого, – ответил незнакомец. – Я вас снабжу флакончиком с жидкостью: она имеет свойство вызывать прилив крови к голове, похожий на удар, но совершенно безопасный. Это снадобье можно примешать к кофе или к вину, как хотите. Лишь только оно окажет действие, вы сейчас же перенесете молодчика на кровать, разденете, будто бы для того, не грозит ли ему смерть. А как только вы останетесь при нем одна, шлепните его ладонью по плечу раз! и вы увидите, проступит на нем клеймо иль нет.

– Сущий пустяк, – откликнулся Пуаре.

– Ну как, согласны? – обратился Гондюро к старой деве.

– А если букв не окажется, я все же получу две тысячи?

– Нет.

– Какое же тогда вознаграждение?

– Пятьсот.

– Стоит итти на это дело ради такой малости! Укор для совести не меньше, а мне не так легко ее успокаивать.

– Заверяю вас, – вмешался Пуаре, – что у мадмуазель чуткая совесть, не говоря уже, что женщина она любезная и весьма сообразительная.

– Ладно, – решила мадмуазель Мишоно, – если это Обмани-смерть, вы даете мне три тысячи, а если это обыкновенный человек, то ничего.

– Идет, – ответил Гондюро, – но при условии, что дело будет сделано завтра же.

– Не так скоро, дорогой мой, мне еще надо посоветоваться с моим духовником.

– Хитра! – сказал агент, вставая с места. – Так до завтра. Если понадобится спешно переговорить со мной, приходите в переулочек Сен-Анн, в конец церковного двора за Сент-Шапель. Там только одна дверь, под аркой. Спросите Гондюро.

В эту минуту мимо проходил Бьяншон, возвращаясь с лекции Кювье, и своеобразное прозвище «Обмани-смерть» привлекло внимание студента, благодаря чему он также услыхал ответное «идет» знаменитого начальника сыскной полиции.

– Отчего вы не покончили с ним дело сразу? Ведь это триста франков пожизненной ренты! – сказал Пуаре, обращаясь к мадмуазель Мишоно.

– Отчего? Это дело надо еще обдумать. Если Вотрен в самом деле Обмани-смерть, то, может быть, выгоднее сговориться с ним. Впрочем, требовать от него денег – это значит предупредить его, и, чего доброго, он улизнет не заплатив. Получится только мерзкий пшик.

– Если бы он и был предупрежден, – возразил Пуаре, – разве за ним не станут наблюдать, как сказал вам этот господин? Правда, что вы-то потеряли бы все.

«А к тому же не люблю я этого человека, – подумала мадмуазель Мишоно. Мне он говорит только неприятности».

– Но вы можете поступить лучше, – продолжал Пуаре. – Ведь тот господин, по-моему, человек вполне порядочный, да и одет очень прилично, и вот он сказал, что повиновение законам обязывает избавить общество от преступника, какими бы достоинствами он ни отличался. Пьяница не перестанет пить. А вдруг ему взбредет в голову убить нас всех? Ведь, черт возьми, мы можем оказаться виновниками этих убийств, не говоря о том, что первыми их жертвами будем мы сами.

Размышления мадмуазель Мишоно мешали ей прислушиваться к словам Пуаре, падавшим из его уст, как водяные капли из плохо привернутого крана. Если этот старичок начинал цедить фразы и его не останавливала Мишоно, он говорил безумолку, как заведенный автомат. Заговорив об одном предмете и не сделав никакого вывода, он переходил путем различных вводных предложений к совершенно противоположной теме. Приближаясь к «Дому Воке», Пуаре совсем заплутался среди всяких отклонений и ссылок на разные случаи жизни, так что, наконец, добрался до рассказа о своих показаниях в деле г-на Рагуло и г-жи Морен, где он выступал свидетелем защиты. Входя в том, его подруга успела разглядеть Эжена и мадмуазель Тайфер, увлеченных задушевным разговором на столь животрепещущую тему, что ни тот, ни другой не обратили ни малейшего внимания на двух пожилых жильцов, проследовавших через столовую.

– Так оно и должно было кончиться, – заметила мадмуазель Мишоно, обращаясь к Пуаре. – Всю последнюю неделю они посматривали друг на друга томным взглядом.

– Да, да, – ответил Пуаре. – Потому-то ее и осудили.

– Кого?

– Госпожу Морен.

– Я говорю вам про мадмуазель Тайфер, – сказала мадмуазель Мишоно, войдя по рассеянности в комнату Пуаре, – а вы толкуете мне про госпожу Морен. Что это за женщина?

– А в чем же виновата мадмуазель Викторина? – спросил Пуаре.

– В том, что любит Эжена де Растиньяка и лезет, наивная бедняжка, сама не зная куда.

Утром г-жа де Нусинген довела Эжена до отчаяния. В глубине души он уже отдался полностью на волю Вотрена, сознательно не вдумываясь ни в причины приязни к нему этого необыкновенного человека, ни в будущее их союза. Необходимо было чудо, чтобы спасти его от падения в пропасть, над которой он занес ногу час тому назад, обменявшись с мадмуазель Викториной самыми нежными обетами. Викторине чудился голос ангела, ей открывались небеса, а «Дом Воке» весь расцветился для нее фантастическими красками, как театральные дворцы под кистью декоратора: она любила и была любима, по крайней мере в это верила она! Да и какая женщина на ее месте не верила бы в это, глядя на Растиньяка и слушая его целый час, тайком от пансионских аргусов?

Отлично сознавая, что поступает гадко, а вместе с тем не отказываясь от своих намерений, Эжен старался убедить себя, что, осчастливив женщину, он тем искупит простительный свой грех, и в таких бореньях с совестью он даже похорошел от решимости итти напропалую и светился всеми огнями ада, пылавшего в его душе. К счастью для него, чудо свершилось: весело вошел Вотрен, прочел все, что таилось в сердцах обоих молодых людей, соединенных изобретательностью его дьявольского ума, и сразу оборвал их радостное настроение, насмешливо запев своим сильным голосом:

 

Мила моя Фаншета

Душевной простотой…

 

Викторина скрылась, унося с собой столько счастья, сколько натерпелась горя в жизни до сих пор. Бедняжка! Пожатье рук, прикосновение волос Эжена к ее щеке, словечко, сказанное на ухо так близко, что чувствовалась теплота милых губ, трепет руки, сжимавшей ее талию, поцелуй в шею – все претворялось в священные обеты любви, а грозное соседство толстухи Сильвии, готовой каждую минуту ворваться в эту лучезарную столовую, делало их пламеннее, острее и заманчивее самых разительных примеров беззаветного чувства в самых знаменитых повествованиях о любви.

Робкие залоги любви, по образному выражению наших предков, казались преступлением юной, благочестивой девушке, ходившей к исповеди каждые две недели! Расточая сокровища своей души, она сейчас их подарила больше, чем впоследствии, став женщиной богатой и счастливой, могла подарить, отдавая себя всю.

– Дело сделано, – заявил Вотрен Эжену. – Наши денди повздорили. Все имело приличный вид. Ссора на почве убеждений. Наш голубок оскорбил моего сокола. Встреча – завтра, в Клиньянкурском редуте. В половине девятого, когда мадмуазель Тайфер будет спокойно макать греночки в кофе, к ней перейдет по наследству любовь отца и богатство. Шутка сказать! Молодой Тайфер отлично владеет шпагой и самонадеян, как козырный туз, но ему пустят кровь ударом моего изобретения: только приподнять шпагу и колоть в лоб. Я покажу вам этот прием, – чертовски полезная штука.

Растиньяк тупо слушал и ничего не мог ответить. В эту минуту вошли папаша Горио, Бьяншон и еще несколько нахлебников.

– Таким я и хотел вас видеть, – сказал Вотрен. – Вы знаете, что делаете. Отлично, мой орленок! Вам суждено управлять людьми, вы сильный, крепкий, вы молодец, – я уважаю вас.

Вотрен хотел пожать ему руку, но Растиньяк резко ее отдернул и, побледнев, упал на стул: ему так и чудилось, что у ног его – лужа крови.

– Ах, на вас еще остались кое-какие пеленочки, испачканные добродетелью, – тихо заметил ему Вотрен. – У папаши Долибана три миллиона, его состояние мне известно. Благодаря приданому вы станете белее подвенечного платья даже в своих собственных глазах.

Растиньяк больше не колебался. Он решил вечером пойти и предупредить Тайферов – отца и сына. Вотрен отошел от него, и тогда папаша Горио шепнул ему на ухо:

– Сынок, вам грустно! Сейчас я вас развеселю. Идемте!

Старый вермишельщик зажег от лампы свою витую свечечку. Эжен, сгорая любопытством, последовал за ним.

– Зайдемте к вам, – предложил старичок, заранее взяв у Сильвии ключ от комнаты студента. – Сегодня утром вы вообразили, что она не любит вас? Она вас выпроводила от себя поневоле, а вы уж рассердились и ушли в отчаянии. Чудачок! Она ждала меня. Понятно? Нам нужно было пойти одним, чтобы устроить чудесную квартирку, – через три дня в ней будете жить вы. Не выдавайте меня. Она хочет сделать вам сюрприз, но я не считаю больше нужным скрывать от вас наш секрет. Это на улице д'Артуа, в двух шагах от улицы Сен-Лазар. Вы будете там жить по-княжески. Мы достали обстановку, как для новобрачной. За последний месяц мы понаделали немало дел, только не говорили вам. Мой поверенный начал военные действия, у моей дочери будет тридцать шесть тысяч франков годового дохода – проценты с ее приданого; я потребую, чтобы ее восемьсот тысяч франков были помещены в доходное недвижимое имущество.

Эжен молчал и, скрестив руки на груди, шагал взад и вперед по своей жалкой неприбранной комнате. Улучив мгновенье, когда Эжен повернулся к нему спиной, папаша Горио положил на камин футляр из красного сафьяна с тисненным золотым гербом рода Растиньяков.

– Я, сынок, ушел с головой в эти дела. Но, надо сказать, я и для себя старался. Я сам очень заинтересован в том, чтобы вы переехали. Если я попрошу вас кой о чем, вы не откажете мне, а?

– Что вы хотите?

– Над вашей новой квартирой, на шестом этаже, есть комната с ходом от вас, – так в ней поселюсь я, хорошо? Я старею и живу слишком далеко от моих дочек. Я не стесню вас. Я просто буду жить там, каждый вечер вы будете рассказывать мне про дочку. Вам это не будет помехой, а я услышу, когда вы будете приходить домой, и скажу себе: «Он только что виделся с Фифиной. Он ездил с ней на бал, она счастлива благодаря ему». Если я заболею, лучшим лекарством для моего сердца будет слышать, что вы вернулись, двигаете стулья, ходите. Ведь у вас в душе останется так много от Дельфины! Оттуда мне два шага до Елисейских Полей, где мои дочки проезжают каждый день: я буду видеть их постоянно, а то иной раз я прихожу слишком поздно. А может быть, она и сама зайдет к вам! Я буду слышать ее голос, увижу, как она в утреннем капоте бегает туда-сюда или грациозно ходит, словно кошечка. За последний месяц она опять стала такой, какой была в девушках, – веселой и франтихой. Душа ее исцеляется, и этим счастьем она обязана вам. О, для вас я готов сделать невозможное! На обратном пути она мне только что сказала: «Папа, я очень счастлива!» Когда они говорят мне чинно: «Отец», на меня веет холодом, но когда они зовут меня папой, они мне представляются маленькими девочками, они будят во мне лучшие воспоминания. Тогда я больше чувствую себя их отцом. Мне кажется, что они еще не принадлежат никому другому.

Старик вытер глаза, он плакал.

– Давненько не слыхал я таких слов, давненько не брала она меня под руку. Да, да, вот уже десять лет, как я не гулял рядом ни с одной из дочерей. А как приятно касаться ее платья, подлаживаться к ее шагу, чувствовать теплоту ее тела! Сегодня утром я водил Дельфину всюду. Ходил с ней по лавкам. Проводил ее до дому. О, дайте мне пожить близ вас! Иной раз вам понадобится какая-нибудь услуга, я буду под рукой. Ах, если бы этот толстый эльзасский чурбан умер, если бы его подагра догадалась перекинуться ему в живот, как счастлива была бы моя дочка! Вы сделались бы моим зятем, вы стали бы открыто ее мужем. Она до сих пор еще не знает, что такое наслаждения жизни, и так несчастна, что я прощаю ей все. Бог должен быть на стороне любящих отцов. – Он умолк, а затем, покачав головой, добавил: – Она вас любит очень, очень! По дороге она болтала все про вас: «Не правда ли, папа, он хороший, у него доброе сердце! А говорит ли он обо мне?» От улицы д'Артуа до пассажа Панорамы она мне насказала о вас всякой всячины. Наконец-то Фифина говорила со мной по душам. В это счастливое утро я позабыл о старости и чувствовал себя легким, как перышко. Я ей сказал, что вы отдали мне тысячу франков. Ах, милочка моя! Она была тронута до слез. А что у вас на камине? – не вытерпел, наконец, папаша Горио, видя, что Растиньяк не двигается с места.


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика