Увеличить |
ГЛАВА VI
Дети
определяют память как нечто такое, ч е м люди забывают, – и в этом
определении, мне думается, немало правды. Быть умственно здоровым – значит быть
способным забывать. Вечно же помнить – значит быть помешанным, одержимым. И в
одиночке, где воспоминания осаждали меня беспрестанно, я старался решить
главным образом одну задачу – задачу забвения. Когда я играл с мухами, или с
самим собой в шахматы, или перестукивался с товарищами, я отчасти забывался. Но
мне хотелось забыться вполне.
Во мне
жили детские воспоминания иных времен и иных мест – «разметанные облака славы»,
по выражению Вордсворта. Если у ребенка имелись такие воспоминания, то почему
же они безвозвратно исчезли, когда он вырос и возмужал? Могла ли эта часть
детской души совершенно стереться?
Или же
эти воспоминания об иных местах и днях все еще существуют, дремлют,
замурованные в мозговых клетках, наподобие того, как я замурован в камере
Сан-Квэнтина.
Бывали
случаи, когда люди, осужденные на вечное заключение в одиночке, выходили на свободу
и вновь видели солнце. Почему же в таком случае не могли бы воскреснуть и
детские воспоминания об ином мире?
Но как?
Мне думается – путем достижения полного забвения настоящего.
Но все
же – каким образом? Этим должен был заняться гипноз. Если посредством гипноза
удастся усыпить сознательный дух и пробудить дух подсознательный, то дело будет
сделано – все двери темницы мозга будут разбиты, и узники выйдут на солнечный
свет.
Так я
рассуждал, а с каким результатом – вы скоро узнаете. Но прежде я хочу
рассказать вам о воспоминаниях иного мира, которые я переживал еще мальчиком. И
я «сиял в облаках славы», влекшихся из глубины вечности. Как всякого мальчика,
меня преследовали образы существований, которые я переживал в иные времена. Все
это происходило во мне в процессе моего становления, прежде чем расплавленная
масса того, чем я некогда был, затвердела в форме личности, которую люди в течение
последних лет называют Дэррель Стэндинг.
Я
расскажу вам один такой случай. Это было в Миннесоте, на старой ферме. Я тогда
еще не достиг полных шести лет. В нашем доме остановился переночевать
миссионер, вернувшийся в Соединенные Штаты из Китая и присланный Миссионерским
Бюро собирать взносы у фермеров, Дело происходило в кухне, тотчас после ужина,
когда мать помогала мне раздеться на ночь, а миссионер показывал нам фотографии
видов Святой Земли.
Я
давным-давно забыл бы то, что собираюсь вам рассказать, если бы в моем детстве
отец не рассказывал так часто этой истории своим изумленным слушателям.
При виде
одной из фотографий я вскрикнул и впился в нее взглядом – сперва с интересом, а
потом с разочарованием. Она вдруг показалась мне ужасно знакомой, – ну,
словно я на фотографии увидел бы вдруг отцовскую ригу! Потом она мне показалась
совсем незнакомою. Но когда я стал опять разглядывать ее, неотвязное чувство знакомости
вновь появилось в моем сознании.
– Это
башня Давида, – говорил миссионер моей матери.
– Нет! –
воскликнул я тоном глубокого убеждения.
– Ты
хочешь сказать, что она не так называется? – спросил миссионер,
Я кивнул
головой.
– Как
же она называется, мальчик?
– Она
называется… – начал я и затем смущенно добавил: – Я забыл!
– У
нее теперь другой вид, – продолжал я после недолгого молчания. –
Прежде дома строились иначе.
Тогда
миссионер протянул мне и матери другую фотографию, которую разыскал в пачке.
– Здесь
я был шесть месяцев назад, миссис Стэндинг, – и он ткнул пальцем. –
Вот это Яффские ворота, куда я входил. Они ведут прямо к башне Давида, –
на картинке, куда показывает мой палец. Почти все авторитеты согласны в этом
пункте. Эль-Куллах, как ее называли…
Но тут я
опять вмешался, указал на кучи мусора и осыпавшегося камня в левом углу фотографии.
– Вот
где-то здесь, – говорил я. – Евреи называли ее тем самым именем,
которое вы произнесли. Но мы называли ее иначе; мы называли ее… я забыл как.
– Вы
только послушайте малыша! – засмеялся отец. – Можно подумать, что он
был там.
Я кивнул
головой, ибо в ту минуту з н а л, что бывал там, хотя теперь все мне
представляется совершенно иначе. Отец захохотал еще громче, миссионер же решил,
что я потешаюсь над ним. Он подал мне другую фотографию. Это был угрюмый,
пустынный ландшафт без деревьев и всякой растительности – какой-то мелкий овраг
с пологими стенами из щебня. Приблизительно в середине его виднелась куча
жалких лачуг с плоскими крышами.
– Ну-ка,
мальчик, что это такое? – иронически спросил миссионер.
И вдруг
я вспомнил название.
– Самария! –
в ту же секунду проговорил я.
Отец мой
в восхищении захлопал в ладоши, мать была озадачена моим поведением; миссионеру
же, по-видимому, было досадно.
– Мальчик
прав! – объявил он. – Это деревушка в Самарии. Я был в ней, почему и
купил фотографию. Без сомнения, мальчик уже видел такие фотографии раньше!
Но отец
и мать единодушно отрицали это.
– Но
на картинке совсем не так! – говорил я, мысленно восстанавливая в памяти
ландшафт. Общий характер ландшафта и линия отдаленных холмов остались без
изменения. Перемены же, которые я нашел, я называл вслух и указывал пальцем.
– Дом
стоял вот тут, правее, а здесь было больше деревьев, много травы, много коз. Я
как сейчас вижу их перед собой, и двух мальчиков, которые пасут их. А здесь,
направо, кучка людей идет за одним человеком. А здесь… – я указал на то место,
где находилась моя деревня, – здесь толпа бродяг. На них нет ничего, кроме
рубища. Они больные. Их лица, и руки, и ноги – все в болячках.
– Он
слышал эту историю в церкви или еще гденибудь – помните, исцеление прокаженных
в Евангелии от Луки? – проговорил миссионер с довольной улыбкой. –
Сколько же там было больных бродяг, мальчик?
Уже в
пять лет я умел считать до ста. Теперь я напряженно пересчитал людей и объявил:
– Десять.
Все они машут руками и кричат другим людям.
– Но
почему же они не приближаются к ним? – был вопрос.
Я
покачал головой:
– Они
стоят на местах и воют, как будто случилась беда.
– Продолжай, –
ободрял меня миссионер. – Что ты еще видишь? Что делает другой человек, который,
как говоришь ты, шел впереди другой толпы?
– Они
все остановились, и он что-то говорит больным; и даже мальчишки с козами
остановились посмотреть; все на них внимательно смотрят.
– А
еще что?
– Это
все. Больные люди направляются к домам. Они уже не воют, и у них не больной
вид. А я все сижу на своей лошади и смотрю…
Тут трое
моих слушателей залились смехом.
– И
я взрослый человек! – сердито воскликнул я. И подо мною большое седло.
– Десятерых
прокаженных исцелил Христос перед тем, как прошел Иерихон на пути в Иерусалим, –
пояснил миссионер моим родителям. – Мальчик видел снимки знаменитых картин
в волшебном фонаре…
Но ни
отец, ни мать не могли припомнить, чтобы я когда-нибудь видел волшебный фонарь.
– Попробуйте
показать ему другую картинку, – предложил отец.
– Тут
все не так, – говорил я, рассматривая другую фотографию, протянутую мне
миссионером. – Ничего не осталось, кроме горы и других гор. Здесь должна
быть проселочная дорога. А здесь должны быть сады, и деревья, и дома за
большими каменными стенами. А здесь, по ту сторону, в каменных пещерах они
хоронили покойников. Видите это место? Здесь они бросали в людей камни, пока не
забивали их до смерти. Я сам этого не видел, но мне рассказывали.
– А
гора? – спросил миссионер, указывая на середину фотографии. – Не
можешь ли ты нам сказать название этой горы?
Я
покачал головой:
– У
нее не было названия. Здесь убивали людей. Я видел ее не раз.
– На
этот раз то, что он говорит, подтверждается крупными авторитетами, –
объявил миссионер с видом полного удовлетворения. – Это гора Голгофа, Гора
Черепов, называемая так потому, что она похожа на череп. Заметьте сходство!
Здесь они распяли… – Он умолк и обратился ко мне. – Кого они здесь распяли,
молодой ученый? Расскажи нам, что ты видишь еще?
О, я
видел, – по словам отца, я так таращил глаза, – но упрямо качал
головой и говорил:
– Я
не стану вам рассказывать – вы смеетесь надо мной. Я видел, как здесь убивали
многих, очень многих людей. Их прибивали гвоздями, и на это уходило очень много
времени. Я видел… но я вам не расскажу. Я никогда не лгу. Спросите папу и маму
– лгу ли я! Они побили бы меня, если бы я лгал. Спросите их!
Больше
миссионер не мог вытянуть из меня ни одного слова, хотя и соблазнял меня такими
фотографиями, что у меня голова закружилась от нахлынувших воспоминаний и язык
так и чесался заговорить, но я упрямо противился и выдержал характер.
– Из
него выйдет большой знаток Библии, – говорил миссионер отцу и матери,
после того как я поцеловал их на сон грядущий и улегся спать. – Или же, с
таким воображением, он сделается превосходным беллетристом!
Этому
пророчеству не суждено было исполниться. Я сижу теперь в Коридоре Убийц и пишу
эти строки в мои последние дни – вернее, в последние дни Дэрреля Стэндинга,
которого скоро выведут и швырнут в темноту на конце веревки; я пишу и улыбаюсь
про себя. Я не сделался ни знатоком Библии, ни романистом. Напротив, до того
как меня заперли в эту камеру молчания на целую половину десятилетия, я был как
раз всем чем угодно, но только не тем, что предсказал миссионер, – экспертом
по сельскому хозяйству, профессором агрономии, специалистом по науке
уничтожения излишних движений, мастером практического земледелия, лабораторным
ученым в области знания, где точность и учет самых микроскопических фактов
составляют непременное требование.
И вот я
сижу в жаркое предвечерье в Коридоре Убийц, отрываясь время от времени от
писания своих мемуаров, чтобы прислушиваться к ласковому жужжанию мух в
дремотном воздухе и ловить отдельные фразы тихой беседы, которую ведут между
собой негр Джозеф Джексон, убийца, по правую мою руку, и итальянец Бамбеччио,
убийца, по левую руку. Из одной решетчатой двери в другую решетчатую дверь,
мимо моей решетчатой двери, перебрасываются они рассуждениями об антисептических
и других превосходных достоинствах жевательного табаку, как средства врачевания
телесных ран.
А я
держу в своей поднятой руке вечное перо с резервуаром и вспоминаю. что в давно
минувшие, стародавние времена другие мои руки держали кисточку для туши,
гусиное перо и стилос; мысленно я задаю себе вопрос: а что этот миссионер, в
бытность маленьким мальчиком, тоже носился по облакам света и сиял блеском
межзвездных скитаний?
Вернемся,
однако, в мою одиночку, к моменту, когда я, изучив искусство перестукиваться,
все же убедился, что часы сознания бесконечно, нестерпимо долги. Путем
самогипноза, которым я научился искусно управлять, я получил возможность
усыплять свое сознательное, бодрственное «я» и будить, выпускать на свободу мое
подсознательное «я». Но это последнее «я» было существом, не желавшим знать
никаких законов и дисциплины. Оно бессвязно, без смысла скиталось по кошмарам
безумия; и лица, и события – все носило отрывочный, разрозненный характер.
Мой
метод механического самовнушения был весьма прост. Скрестив ноги по-турецки на
моем соломенном тюфяке, я устремлял неподвижный взор на кусочек блестящей
соломинки, которую перед тем прикрепил к стене моей камеры, в том месте у
дверей, где падало больше всего света. Приблизив к ней глаза, я смотрел на
блестящую точку, пока глаза не уставали глядеть. Одновременно с этим я
сосредоточивал всю свою волю и отдавался во власть чувству головокружения,
всегда овладевавшего мною под конец сеанса. Откидываясь навзничь, я закрывал
глаза и без сознания падал на тюфяк. После этого, в течение получаса, или
десяти минут, или часа, скажем, я беспорядочно и бестолково скитался по
громадам воспоминаний о моих былых, то и дело возникавших существованиях на
земле. Но места и эпохи сменялись при этом с невероятной быстротой.
Впоследствии, просыпаясь, я понимал, что это я, Дэррель Стэндинг, был связующим
звеном, той личностью, которая соединяла в одно все эти причудливые и уродливые
моменты. Но и только. Мне ни разу не удалось вполне запомнить одно целое
переживание, объединенное сознанием во времени и пространстве. Мои сны, если их
можно назвать снами, были бессмысленны и нестройны.
Вот
образец моих грезовых скитаний. В течение пятнадцати минут подсознательного
бытия я ползал и мычал в тине первобытного мира, потом сидел рядом с Гаазом,
рассекая воздух двадцатого века на моноплане с газовым двигателем. Проснувшись,
я вспомнил, что я, Дэррель Стэндинг во плоти, за год до моего заточения в
СанКвэнтин летал с Гаазом над Тихим океаном у СантаМоники. Проснувшись, я не вспомнил
о том, что ползал и мычал в древнем иле. Тем не менее после пробуждения я
соображал, что каким-то образом мне все же припомнилось это далекое бытие в
первобытной тине, что это действительно было мое существование в ту пору, когда
я был не Дэррелем Стэндингом, а кем-то другим, ползавшим и мычавшим. Просто –
одно переживание было древнее другого. Оба переживания были равно
реальны, – иначе как бы я мог помнить их?
О, что
это было за непрерывное мелькание светлых образов и движений! На протяжении нескольких
минут освобожденного подсознательного бытия я сидел в царских палатах на
верхнем конце стола и на нижнем его конце, был шутом и монахом, писцом и
солдатом, был владыкой над всеми и сидел на почетном месте – мне принадлежала
светская власть по праву меча, толстых стен замка и численности моих бойцов;
мне же принадлежала и духовная власть, ибо раболепные патеры и тучные аббаты
сидели ниже меня, лакали мое вино и жрали мои яства.
В
холодных странах я носил, помнится, железный ошейник раба; я любил принцесс
королевского дома в ароматные тропические ночи: чернокожие рабы освежали
застоявшийся знойный воздух опахалами из павлиньих перьев, а издали, из-за
пальм и фонтанов, доносилось рычание львов и вопли шакалов. И еще – я сидел на
корточках в холодной пустыне, грея руки над костром из верблюжьего помета, или
лежал в редкой тени сожженного солнцем кустарника у пересохшего родника, сгорая
от жажды, а вокруг, разбросанные по солончаку, валялись кости людей и животных,
уже погибших от жажды.
В разное
время я был морским пиратом и «браво» – наемным убийцей; ученым и отшельником.
То я корпел над рукописными страницами огромных заплесневевших томов в
схоластической тишине и полумраке прилепившегося к высокому утесу монастыря; а
внизу, при свете угасающего дня, крестьяне трудились над виноградными лозами и
оливами и пастухи гнали с пастбища блеющих коз и мычащих коров. То я
предводительствовал ревущими толпами на изрытых ухабами и колеями улицах
древних забытых городов. Торжественным голосом, холодным как могила, я оглашал
закон, устанавливал степень вины и приговаривал к смерти людей, нарушивших
закон, как ныне приговорили Дэрреля Стэндинга в Фольсомской тюрьме.
С
головокружительной высоты мачт, качавшихся над палубами судов, я обозревал
сверкавшую на солнце поверхность моря, радужные переливы коралловых рифов,
поднимавшихся из бирюзовой пучины, и направлял корабли в спасительную гладь
зеркальных лагун, где приходилось бросать якорь чуть ли не у корней пальм,
растущих на самом берегу. И я же дрался на забытых полях сражений более древней
эпохи, когда солнце закатилось над битвой, которая не прекратилась, а продолжалась
в ночные часы при мерцании звезд и пронзительном, холодном ветре, тянувшем со
снеговых вершин, – но и этой стуже не удалось охладить пыл бойцов; потом я
опять видел себя маленьким Дэррелем Стэндингом, босоножкой, бегающим по
весенней траве фермы в Миннесоте. В морозные утра, задавая корм скотине в
дымящихся животным паром стойлах, я отмораживал себе пальцы, а по воскресеньям
со страхом и благоговением слушал проповеди о Новом Иерусалиме и муках адского
пламени.
Вот что
грезилось мне, когда в одиночной камере No 1 Сан-Квэнтинской тюрьмы я доводил себя
до потери сознания созерцанием блестящего кусочка соломы. Как мне могло
привидеться все это? Уж конечно, я не мог построить своих видений из чего-либо,
находящегося в стенах моей темницы, как не мог создать из ничего тридцать пять
фунтов динамита, который так безжалостно требовали от меня капитан Джэми,
смотритель Этертон и комитет тюремных директоров.
Я – Дэррель
Стэндинг, родившийся и воспитанный на участке земли в Миннесоте, бывший
профессор агрономии, неисправимый узник Сан-Квэнтина, а в данный момент –
приговоренный к смерти узник Фольсома. Из опыта Дэрреля Стэндинга я не знаю
вещей, о которых пишу и которые откопал в подвалах моего подсознания. Я –
Дэррель Стэндинг, рожденный в Миннесоте и которому вскоре придется умереть на
веревке в Калифорнии, – конечно, никогда не любил царских дочерей в
царских чертогах, не дрался кортиком на зыбких палубах кораблей, не тонул в
спиртных кладовых судов, лакая водку под пьяные крики и песни матросов, в то
время как корабль с треском напарывался на черные зубцы утесов и вода булькала
и пузырилась сверху, снизу, с боков, отовсюду. Это все – не из опыта Дэрреля
Стэндинга на этом свете. И все же я, Дэррель Стэндинг, отыскал все это в своем
«я», в одиночке Сан-Квэнтина, при помощи самогипноза. Столь же незначительное
отношение к опыту Дэрреля Стэндинга имело и слово Самария, сорвавшееся с моих
детских уст при виде фотографии!..
Из
ничего выйдет только ничто! В одиночной камере я не мог создать тридцать пять
фунтов динамита. И в одиночке, из опыта Дэрреля Стэндинга, я не мог создать эти
широкие и далекие видения времени и пространства. Все они находились в моей
душе, и я только что начал в ней разбираться…
|