Отец
Стоит
мне только вспомнить об отце, как он представляется мне взбирающимся по
лестнице, с оживленным озабоченным лицом и размашистыми движениями,
сопровождаемый несколькими дюжими носильщиками, обремененными тяжелой ношей.
Это
странное представление рождается в мозгу, вероятно, потому, что чаще всего мне
приходилось видеть отца взбирающимся по лестнице, в сопровождении кряхтящих и
ругающихся носильщиков.
Мой отец
был удивительным человеком. Все в нем было какое-то оригинальное, не такое, как
у других… Он знал несколько языков, но это были странные, ненужные никому
другому языки: румынский, турецкий, болгарский, татарский. Ни французского, ни
немецкого он не знал. Имел он голос, но когда пел, ничего нельзя было разобрать
– такой это был густой, низкий голос. Слышалось какое-то удивительное
громыхание и рокот, до того низкий, что казался он выходящим из-под его ног.
Любил отец столярные работы – но тоже они были както ни к чему – делал он
только деревянные пароходики. Возился над каждым пароходиком около года, делал
его со всеми деталями, а когда кончал, то, удовлетворенный, говорил:
– Такую
штуку можно продать не меньше чем за пятнадцать рублей!
– А
матерьял стоил тридцать! – подхватывала мать.
– Молчи,
Варя, – говорил отец. – Ты ничего не понимаешь…
– Конечно, –
горько усмехаясь, возражала мать. – Ты много понимаешь…
Главным
занятием отца была торговля. Но здесь он превосходил себя по странности и
ненужности – с коммерческой точки зрения – тех операций, которые в магазине
происходили.
Для отца
не было лучшего удовольствия, как отпустить кому-нибудь товар в долг. Покупатель,
задолжавший отцу, делался его лучшим другом… Отец зазывал его в лавку, поил
чаем, играл с ним в шашки и бывал обижен на мать до глубины души, если она,
узнав об этом, говорила:
– Лучше
бы он деньги отдал, чем в шашки играть.
– Ты
ничего не понимаешь, Варя, – деликатно возражал отец. – Он очень
хороший человек. Две дочери в гимназии учатся. Сам на войне был. Ты бы
послушала, как он о военных порядках рассказывает.
– Да
нам-то что от этого! Мало ли кто был на войне – так всем и давать в долг?
– Ты
ничего не понимаешь, Варя, – печально говорил отец и шел в сарай делать
пароход.
Со мной
у него были хорошие отношения, но характеры мы имели различные. Я не мог понять
его увлечений, скептически относился к пароходам и, когда он подарил мне один
пароход, думая привести этим в восторг, я хладнокровно, со скучающим видом
потрогал какую-то деревянную штучку на носу крошечного судна и отошел.
– Ты
ничего не понимаешь, Васька, – сказал, сконфузившись, отец.
Я любил
книжки, а он купил мне полдюжины какихто голубей-трубачей. Почему я должен был
восхищаться тем, что у них хвосты не плоские, а трубой, до сих пор считаю
невыясненным. Мне приходилось вставать рано утром, давая этим голубям корм и
воду, что вовсе не увлекало меня. Через три-четыре дня я привел в исполнение
адский план – открыл дверцу голубиной будки, думая, что голуби сейчас же улетят.
Но проклятые птицы вертели хвостами и мирно сидели на своем месте. Впрочем,
открытая дверца принесла свою пользу: в ту же ночь кошка передушила всех
трубачей, принеся мне облегчение, а отцу горе и тихие слезы.
Как все
в отце было оригинально, так же была оригинальна и необычна его страсть – покупать
редкие вещи. Требования, которые предъявлял он к этого рода операциям, были
следующие: чтобы вещь приводила своим видом всех окружающих в удивление, чтобы
она была монументальна и чтобы все думали, что вещь куплена за пятьсот рублей,
когда за нее заплачено только тридцать.
* * *
Однажды
на лестнице дома, где мы жили, послышалось топанье многочисленных ног, крики и
кряхтенье. Мы выбежали на площадку лестницы и увидели отца, который вел за
собою несколько носильщиков, обремененных большой, странного вида вещью.
– Что
это такое? – с беспокойством спросила мать. Лучезарное лицо отца сияло
гордостью и скрытой радостью человека, замыслившего прехорошенький сюрприз.
– Увидите, –
дрожа от нетерпения, говорил он. – Сейчас поставим его.
Когда
«его» поставили и носильщики, облагодетельствованные отцом, удалились, «он» оказался
колоссальной величины умывальником с мраморной лопнувшей пополам доской и
красным потрескавшимся деревом.
– Ну? –
торжествующе обратился отец к окружающим. – Во сколько вы оцените эту
штуку?
– Да
для чего она? – спросила мать.
– Ты
ничего не понимаешь, Варя. Алеша, скажи-ка ты – сколько, по-твоему, стоит сей
умывальник?
Алеша –
льстец, гипперболист и фальшивая низкопоклонная душонка – всплеснул измазанными
чернилами руками и ненатурально воскликнул:
– Какая
прелесть! Сколько стоит! Четыреста двадцать пять рублей!
– Ха-ха-ха! –
торжествующе захохотал отец. – А ты, Варя, сколько скажешь?
Мать
скептически покачала головой.
– Да
что ж… рублей пятнадцать за него еще можно дать.
– Много
ты понимаешь! Можете представить – весь этот мрамор, красное дерево и все – стоит
по случаю всего двадцать пять рублей. Вот сейчас мы его попробуем! Марья! Воды.
В
монументальный рукомойник налили ведро воды… Нажатая ногой педаль не вызвала из
крана ни одной капли жидкости, но зато когда мы посмотрели вниз, ноги наши были
окружены целым озером воды.
– Течет! –
сказал отец. – Надо позвать слесаря. Марья! Сбегай.
Слесарь
повозился с полчаса над умывальником, взял за это шесть рублей и, уходя, украл
из передней шапку. Умывальник поселился у нас.
Когда
отца не было дома, все с наслаждением умывались из маленького стенного рукомойника,
но если это происходило при отце, он кричал, ругался, заставлял всех умываться
из его покупки и говорил:
– Вы
ничего не понимаете!
У всех
было основание избегать большого умывальника. У него был ехидный отвратительный
нрав и непостоянство в симпатиях. Иногда он обнаруживал собачью привязанность к
сестре Лизе и давался умываться из него нормальным, обычным способом. Или
дружился с Алешей, был предупредителен к нему – покорный, как ребенок, лил
прозрачную струю на черные Алешины руки и не позволял себе непристойных
выходок.
Со всеми
же другими поступал так: стоило только нажать педаль, как из крана со свистом
вылетала горизонтальная струя воды и попадала неосторожному человеку в живот
или грудь; потом струя моментально опадала и, притаившись, ждала следующего
нажатия педали. Человек нагибался и подставлял руки, надеясь поймать проклятую
струю в том самом месте, куда она била. Но струя не дремала…
Увидя
склоненные плечи, она взлетала фонтаном вверх, обрушивалась вниз, обливала
голову и затылок доверчивого человека, моментально пропадала и, нацелившись на
ноги, орошала их так щедро, что человек, побежденный умывальником, с проклятием
отскакивал в сторону и убегал.
Иногда
же умывальник вертел струей, как змея головой, поворачивал ее, кривлялся, и
тогда нужно было бегать вокруг этой монументальной дряни, чтобы поймать руками
ускользающую увертливую струю. Потом уже мы придумали делать на нее форменную
облаву: становились вокруг, протягивали десяток рук, и загнанная струя, как ни
изворачивалась, а кому-нибудь попадала…
* * *
Однажды
на лестнице раздался знакомый топот и кряхтенье… Это отец, предводительствуя армией
носильщиков, вел новую покупку.
То была
странная процессия.
Впереди
три человека тащили громадный четырехугольник с отверстием посередине, за ними
двое несли странный точеный стержень, а сзади замыкали шествие еще два человека
с каким-то подобием громадного глобуса и стеклянным матовым полушарием
величиной с крышу небольшого сарайчика.
– Что
это? – с тайным страхом спросила мать.
– Лампа, –
весело отвечал отец.
– А
я думала – тумба для афиш.
– Не
правда ли, – подхватил отец, – прегромадная вещь. Я и торговался
полчаса, пока мне не уступили.
Лампу
установили рядом с умывальником. Она была ростом под потолок и вида самого
странного, на редкость неудобного – тяжелая, некрасивая, похожая на какое-то
чудовищное африканское растение.
– Ну,
как думаешь, Алеша… Сколько она стоит?
– Три
тысячи! – уверенно сказал Алеша.
– Ха-ха!
А ты что скажешь, Варя? Мать, севши в уголку, беззвучно плакала.
С отца
весь восторг сразу слетел, и он, обескураженный, подошел к матери, нагнулся и
нежно поцеловал ее в голову.
– Эх,
Варя! Ты ничего не понимаешь!.. Васька! Сколько, по-твоему, должна стоить такая
лампа?
– Семь
тысяч, – сказал я, обойдя вокруг лампы. – По крайней мере, я дал бы
за нее столько, лишь бы ее отсюда убрали.
– Много
ты понимаешь! – растерялся отец.
Лампа
оказалась из одного семейства с умывальником. Керосин (четырнадцать фунтов),
налитый в нее, потек, отравил воздух, а когда слесарь исправил ее (тот самый,
который украл шапку), то лампа втянула в себя громадный черный фитиль и ни за
что не хотела выпустить его. Вытащенный какими-то щипцами, фитиль загорелся, но
так начадил, что соседи пришли спасать нас от пожара, предлагая бесплатные
услуги по выносу вещей и тушению огня.
А
громадная необъятная лампа горела маленьким микроскопическим огоньком, таким,
какой теплится в лампадке у икон, тихо потрескивала и язвительно прищелкивала
своим крохотным красным язычком.
Отец
стоял перед ней в немом восторге.
Однажды
на лестнице послышался такой же шум, грохот и крики.
– Что
еще? – выскочила мать.
– Часы, –
счастливо смеясь, сообщил отец.
Это было
самое поразительное, самое неслыханное из всего купленного отцом.
По
громадному циферблату стремительно носились две стрелки, не считаясь ни с
временем, ни с усилиями людей, которые вздумали бы удержать их от этого. Внизу
грозно раскачивался колоссальный маятник, делая размах аршина четыре, а впереди
весь механизм хрипло и тяжело дышал, как загнанный носорог или полузадушенный
подушкой человек…
Кто их
сделал? Какому пьяному, ненормальному, воспаленному алкоголем мозгу явилась
мысль соорудить этот безобразный неуклюжий аппарат, со всеми частями,
болезненно, как в бреду, преувеличенными, с ходом без логики и с пьяным
отвратительным дыханием внутри, дыханием их творца, который, может быть, околел
уже где-нибудь под забором, истерзанный белой горячкой, изглоданный ревматизмом
и подагрой.
Часы
стали рядом с умывальником и лампой, перемигнулись и сразу поняли, как им вести
себя в этом доме.
Маятник
стремительно носился от стены к стене и все норовил сбить с ног нас, когда мы
стремглав проскакивали у него сбоку… Механизм ворчал, кашлял и стонал, как
умирающий, а стрелки резвились на циферблате, разбегаясь, сходясь и кружась в
лихой вакхической пляске…
Отец
вздумал подчинить нас времени, показываемому этими часами, но скоро убедился,
что обедать придется ночью, спать в полдень и что нас через неделю исключат из
училищ за появление на уроки в одиннадцать часов вечера.
Часы
пригодились нам, как спортивный, невиданный доселе нигде аппарат… Мы брали
трехлетнюю сестренку Олю, усаживали ее на колоссальный маятник, и она,
уцепившись судорожно за стержень, носилась, трепещущая, испуганная, из стороны
в сторону, возбуждая веселье окружающей молодежи.
Мать
назвала эту комнату «Проклятой комнатой».
Целый
день оттуда доносился удушливый запах керосина, журчали ручейки воды, вытекавшей
из умывальника на пол, а по ночам нас будили и пугали страшные стоны, которые
испускали часы, перемежая иногда эти стоны хриплым зловещим хохотом и ржаньем.
Однажды,
когда мы вернулись из школы и хлынули толпой в нашу любимую комнату повеселиться
около часов, мы отступили, изумленные, испуганные: комната была пуста, и только
три крашеных четырехугольника на полу показывали те места, где стояли отцовы
покупки.
– Что
ты с ними сделала? – спросили мы мать.
– Продала.
– Много
дали? – спросил молчавший доселе отец.
– Три
рубля. Только не они дали, а я… Чтобы их унесли. Никто не хотел связываться с
ними даром…
Отец
опустил голову, и по пустой комнате гулко прошелся его подавленный шепот:
– Много
ты понимаешь! Теперь он умер, мой отец.
|