Увеличить |
Глава LVII
Оставшись
теперь совсем один, я заявил о своем желании съехать с квартиры в Тэмпле, как
только истечет срок найма, а пока что пересдать ее от себя. Немедля я наклеил
на окна билетики, потому что у меня были долги и почти не осталось наличных
денег, и я начал серьезно этим тревожиться. Вернее будет сказать, что я стал бы
тревожиться, если бы у меня хватило сил сосредоточить мои мысли на чем бы то ни
было, кроме того, что я заболеваю. Напряжение последних недель помогло мне
оттянуть болезнь, но не побороть ее; и я чувствовал, что теперь она на меня
надвигается, а больше почти ничего не чувствовал и даже до этого мне было мало
дела.
День или
два я почти сплошь пролежал то на диване, то на полу, – смотря по тому,
где меня сваливала усталость, – с тяжелой головой, с ноющей болью в руках
и ногах, без сил и без мыслей. Затем наступила нескончаемая ночь, сплошь
состоявшая из терзаний и ужаса; а утром, вознамерившись сесть в постели и
вспомнить все по порядку, я обнаружил, что ни того, ни другого сделать не могу.
Действительно
ли я среди ночи спускался в Гарден-Корт и шарил по всему двору в поисках своей
лодки; действительно ли, опомнившись на лестнице, в страхе спрашивал себя, как
же я попал сюда из своей постели; действительно ли зажигал лампу,
спохватившись, что он поднимается ко мне, а фонари задуло ветром; действительно
ли меня изводили чьи-то бессвязные разговоры, стоны и смех, причем я смутно
догадывался, что это я сам и смеюсь и разговариваю; действительно ли в темном
углу комнаты стояла закрытая железная печь и чей-то голос снова и снова кричал
мне, что в ней горит – уже почти сгорела – мисс Хэвишем, – вот загадки,
которые я пытался разрешить, лежа в то утро на смятой постели. Но опять и опять
все застилало парами от обжигательной печи, все путалось, не успев разрешиться,
и сквозь этот-то пар я наконец увидел двух мужчин, внимательно на меня
смотревших.
– Что
вам нужно? – спросил я в испуге. – Я вас не знаю.
– Ну
что ж, сэр, – отвечал один из них и, наклонившись, тронул меня за
плечо, – надо думать, вы скоро уладите это дельце, но вы арестованы.
– На
какую сумму долг?
– Сто
двадцать три фунта, пятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Кажется, по счету ювелира.
– Что
же теперь делать?
– А
вы переезжайте ко мне на дом[18], –
сказал он. – У меня в доме хорошо, удобно.
Я сделал
попытку встать и одеться. Когда я опять о них вспомнил, они стояли поодаль от
кровати и смотрели на меня. А я по-прежнему лежал пластом.
– Видите,
в каком я состоянии, – сказал я. – Я пошел бы с вами, если б мог; но,
право же, у меня ничего не выйдет. А если вы попробуете меня увезти, я,
наверно, умру по дороге.
Может
быть, они мне ответили, стали возражать, пытались убедить, будто мне не так уж
плохо. Поскольку память моя ничего более о них не сохранила, я не знаю, как они
решили поступить; знаю одно – меня никуда не увезли.
Что у
меня была горячка и ко мне боялись подходить, что я страдал неимоверно и часто
впадал в беспамятство, что время не имело конца, что я путал всякие немыслимые
существования со своим собственным – был кирпичом в стене дома, и сам же молил
спустить меня со страшной высоты, куда занесли меня каменщики, потому что у
меня кружится голова; был стальным валом огромной машины, который с лязгом
крутился над пропастью, и сам же в отчаянии взывал, чтобы машину остановили и
меня вынули из нее, – что через все это я прошел во время своей болезни, я
знаю по воспоминаниям и в какой-то мере знал и тогда. Что порою я отбивался и
от настоящих людей, вообразив, будто имею дело с убийцами, а потом вдруг сразу
понимал, что они желают мне добра, в изнеможении падал к ним на руки и позволял
уложить себя на подушки, – это я тоже знал. Но, главное, я знал, что всем
этим людям, которые в худшие дни моей болезни являли мне самые невероятные
превращения человеческого лица и вырастали до чудовищных размеров, –
главное, повторяю, я знал, что всем этим людям по какой-то необъяснимой причине
свойственно рано или поздно приобретать необычайное сходство с Джо.
Когда
самые тяжелые дни миновали, я стал замечать, что в то время как все другие
странности постепенно исчезают, это одно остается как было: всякий, кто
подходил ко мне, делался похожим на Джо. Я открывал глаза среди ночи и в
креслах у кровати видел Джо. Я открывал глаза среди дня и на диване у настежь
открытого, занавешенного окна снова видел Джо, с трубкой в зубах. Я просил
пить, и заботливая рука, подававшая мне прохладное питье, была рука Джо.
Напившись, я откидывался на подушку, и лицо, склонявшееся ко мне с надеждой и
лаской, было лицо Джо.
Наконеу
я собратся с духом н спросил:
– Это
Джо?
И милый
знакомый голос ответил:
– Он
самый, дружок.
– О
Джо, ты разрываешь мне сердце! Изругай меня, Джо! Побей меня, Джо! Назови неблагодарным.
Не убивай меня своей добротой!
Ибо Джо,
от радости, что я узнал его, положил голову ко мне на подушку и обнял меня за
шею.
– Эх,
Пип, старина. – сказал Джо, – мы же с тобой всегда были друзьями. А
уж когда ты поправишься и я повезу тебя кататься, то-то будет расчудесно!
После
чего Джо отступил к окну и повернулся ко мне спиной, утирая глаза. А я, будучи
слишком слабым, чтобы встать и подойти к нему, лежал и шептал покаянные слова:
«Господи, благослови его! Господи, благослови его за его ангельскую доброту!»
Когда
Джо снова уселся возле меня, глаза у него были красные, но я держал его за
руку, и оба мы сияли от счастья.
– Сколько
времени, Джо, милый?
– Это
ты о том, Пип, что сколько, мол, времени ты проболел, дружок?
– Да,
Джо.
– Уже
конец мая месяца, Пип. Завтра первое июня.
– И
все это время ты был здесь, Джо, милый?
– Да
вроде того, дружок. Я так и сказал тогда Бидди, Это когда мы узнали, что ты
захворал, из письма узнали, а почтальон-то он все был холостой, ну а теперь
женился, хотя жалованья получает всего ничего, при такой-то ходьбе, да сколько
подметок стоптать надо, ну, он за богатством не гонялся весь век, а зато теперь
гляди-ка – женатый человек…
– Какое
наслаждение тебя слушать, Джо! Но я перебил тебя, что же ты сказал Бидди?
– А
вот то самое, что как ты, скорей всего, сейчас один среди чужих людей, а мы
ведь с тобой всегда были друзьями, то в такое время ты, может, и не будешь
против, ежели тебя навестить. А Бидди так прямо и сказала: «Поезжай к нему
немедля». Вот-вот, – протянул Джо, рассудительно поддакивая сам
себе, – так Бидди и сказала. «Поезжай, говорит, к нему немедля». Словом,
ежели рассуждать попросту, – добавил Джо после короткого раздумья, –
она эти самые слова и сказала: «Не медля ни минуты».
Тут Джо
оборвал свою речь и сообщил мне, что со мной велено разговаривать как можно
меньше, что есть мне велено понемногу, но часто и в положенные часы, хочу я
того или нет, и что мне велено во всем его слушаться. Я поцеловал ему руку и
затих, а он сел сочинять письмо Бидди, обещав передать от меня привет.
Как видно,
Бидди научила Джо писать. Я смотрел на него из постели и так был слаб, что
опять прослезился, видя, с какой гордостью он взялся за это письмо. Пока я
болел, с кровати моей сняли полог и перенесли ее вместе со мной в гостиную, где
было просторнее и больше воздуха, а ковер из комнаты убрали и день и ночь
поддерживали в ней чистоту и порядок. И в этой-то гостиной, за моим письменным
столом, отодвинутым в угол и заставленным пузырьками, Джо приступил к своей
трудной работе, предварительно выбрав на подносике перо, как тяжелый инструмент
из ящика, и засучив рукава, точно собирался орудовать киркой или молотом. Для
того чтобы начать, Джо пришлось крепко упереться в стол левым локтем и
отставить правую ногу далеко назад; когда же он начал, каждый штрих, который он
вел книзу, отнимал у него столько времени, словно был длиною в шесть футов, а
каждый раз как он поворачивал вверх, я слышал, как перо его отчаянно брызгает.
Почему-то проникнувшись твердым убеждением, что чернильница стоит не справа от
него, а слева, он то и дело макал перо в пустое пространство, но, видимо,
оставался вполне доволен результатом. Время от времени его задерживала
какая-нибудь орфографическая каверза, но, в общем, дело у него спорилось, и
когда письмо было подписано и последняя клякса с помощью двух указательных
пальцев переместилась с бумаги к нему на макушку, он встал и еще некоторое
время похаживал вокруг стола, с глубочайшим удовлетворением созерцая свое
изделье под разными углами.
Чтобы не
огорчать Джо чрезмерной говорливостью (даже если бы таковая была мне по силам),
я в тот день не стал расспрашивать его о мисс Хэвишем. Наутро, когда я спросил,
поправилась ли она, он покачал головой.
– Она
умерла, Джо?
– Ну,
что ты, дружок, – произнес Джо с укором, очевидно решив подготовить меня
постепенно, – это уж ты через край хватил: только что вот… ее нет…
– Нет
в живых, Джо?
– Вот
так-то будет вернее, – сказал Джо. – Нет ее в живых.
– Она
еще долго болела, Джо?
– Да
после того как ты захворал, пожалуй, этак – чтобы не соврать – с неделю, –
отвечал Джо, по-прежнему полный решимости ради моего блага обо всем сообщать
постепенно.
– Джо,
милый, а ты не слышал, что будет теперь с ее состоянием?
– Видишь
ли, дружок. – сказал Джо, – говорят так, будто она еще давно почти
все закрепила за мисс Эстеллой, отказала ей, то есть. Но дня за два до
несчастья она сделала своей рукой приписочку к духовной – оставила круглых
четыре тысячи мистеру Мэтью Покету. А самое интересное – почему бы ты думал,
Пип, она оставила ему круглых четыре тысячи? «На основании отзыва Пипа о
вышеназванном Мэтью». Бидди говорит, там так и написано, – сказал Джо и со
смаком повторил мудреную формулу: – «На основании отзыва о вышеназванном
Мэтью». И подумай, Пип, круглых четыре тысячи!
Для меня
осталось тайной, откуда Джо были известны геометрические признаки этих четырех
тысяч фунтов, но, должно быть, в таком виде сумма казалась ему более
внушительной, и он всякий раз с увлечением подчеркивал, что тысячи были
круглые.
Рассказ
Джо доставил мне большую радость, – я увидел завершенным единственное
доброе дело, которое успел сделать. Я спросил, не слышал ли он, что досталось
по наследству другим родственникам.
– Мисс
Саре, – сказал Джо, – той досталось двадцать пять фунтов в год – на
пилюли, потому у нее частенько желчь разливается. Мисс Джорджиане – двадцать
фунтов и точка. Миссис «Как мило», – я догадался, что под этим именем у
него значилась Камилла, – ей досталось пять фунтов, покупать свечки, чтобы
не очень скучала, когда просыпается по ночам.
Эти
заветы были так метко направлены по адресу, что я без труда поверил сообщению
Джо.
– А
теперь, дружок, – сказал он, – подсыплю я тебе еще одну новость и
хватит с тебя на сегодня, баста. Старый Орлик-то, знаешь, до чего дошел? Жилой
дом ограбил.
– Чей
дом? – спросил я.
– Побахвалиться
этот человек любит, это уж как есть, – продолжал Джо с виноватым вздохом, –
но все ж таки дом англичанина – его крепость, а вламываться в крепости не
следует, кроме как в военное время. И хоть он и не без греха свой прожил век,
но был, как-никак, лабазник, почтенный человек.
– Так
это к Памблчуку вломились в дом?
– Вот-вот,
Пип, – сказал Джо, – и забрали его выручку и денежный ящик, выпили
его вино, угостились его провизией, надавали ему оплеух, нос чуть на сторону не
свернули, и самого привязали к кровати да всыпали горяченьких, а чтобы не
кричал, набили ему полон рот семян однолетних садовых. Но он узнал Орлика, и
Орлик сидит в тюрьме.
Так,
мало-помалу, мы перестали ограничивать себя в задушевных беседах. Я еще долго
был очень слаб, но все же силы мои медленно, но верно прибывали, и Джо не
отходил от меня, и мне грезилось, будто я снова превратился в маленького Пипа.
Ибо
нежность Джо была мне нужнее всего на свете именно сейчас, когда я чувствовал
себя беспомощным, как малый ребенок. Он часами сидел и говорил со мной по-старому
откровенно, по-старому просто, как заботливый, но не навязчивый старший брат,
так что мне порой начинало казаться, что вся моя жизнь, с тех пор как я покинул
нашу старую кухню, была одним из бредовых видений минувшей горячки. Он взял на
себя все заботы обо мне, кроме стряпни, для стряпни же разыскал где-то вполне
порядочную женщину вместо прежней моей служанки, которую он рассчитал
немедленно по приезде. – Хочешь верь, хочешь нет, Пип, – говорил он
не раз в оправдание такого самоуправства, – я своими глазами видел, как
она черпала из запасной перины, точно из бочки с вином, а перья унесла в
ведерке, на продажу. Ей бы дать волю, она бы скоро и твою перину уволокла, да
тебя бы заодно прихватила, и весь уголь перетаскала бы из дома в судках да в суповой
миске, а вино – в твоих высоких сапогах.
Дня,
когда мне можно будет в первый раз поехать кататься, мы ждали с таким же нетерпением,
как во время оно – моего зачисления в подмастерья. И когда этот день настал и к
воротам Тэмпла подъехала открытая коляска, Джо закутал меня, подхватил на руки,
снес по лестнице вниз и усадил на подушки, словно я все еще был тем крошечным
беспомощным мальчуганом, которого он так щедро оделял из сокровищницы своего
большого сердца.
Джо
уселся рядом со мной, и мы покатили за город, где трава и деревья уже зеленели
по-летнему и воздух был напоен сладкими запахами лета. В этот воскресный день,
глядя на окружавшую меня красоту, я думал о том, как все здесь на воле выросло
и изменилось, как днем и ночью под солнцем и под звездами раскрывались скромные
полевые цветы и учились петь птицы, пока я, несчастный, метался в жару и
бредил, и одно воспоминание о том, как я метался и бредил, не давало мне дышать
полной грудью. А когда я услышал воскресный перезвон колоколов и прелесть
деревенской природы глубже проникла мне в сердце, я почувствовал, что далеко не
так благодарен, как следовало бы, – что даже для этого я еще слитком
слаб, – и припал головой к плечу Джо, как бывало в давние времена, когда
он возил меня на ярмарку и детская моя душа изнемогала от обилия впечатлений.
Потом я
немного успокоился, и мы хорошо поговорили, как говаривали, лежа на траве у
старой батареи. Джо не изменился ни чуточки. Чем он был для меня тогда, тем
остался и теперь: та же была в нем простота, и преданность, и душевная
чуткость.
Когда мы
возвратились домой и он, взяв меня на руки, легко понес через двор и вверх по
лестнице, я вспомнил тот знаменательный рождественский вечер, когда он таскал
меня на спине по болотам. До сих пор мы еще ни словом не касались перемены в
моей судьбе, и я даже не знал, много ли ему известно о том, что со мной
произошло за последнее время. Я так мало доверял себе и так полагался на него,
что все не мог решить, надо ли мне первому начинать этот разговор.
– Джо, –
спросил я его наконец в этот вечер, когда он уселся у окна со своей
трубкой, – ты слышал, кто оказался моим покровителем?
– Я
слышал, дружок, – отвечал Джо, – что это была не мисс Хэвишем.
– А
кто это был, ты слышал, Джо?
– Как
тебе сказать, Пип, я слышал, что это был тот человек, что послал того человека,
что дал тебе те банкноты у «Веселых Матросов».
– Да,
так оно и было.
– Поди
ж ты! – отозвался Джо невозмутимым тоном.
– А
ты слышал, что он умер, Джо? – спросил я, помолчав, и уже более робко.
– Который?
Тот, что послал тебе банкноты, Пип? – Да.
– Кажется, –
сказал Джо после долгого раздумья, уклончиво скосив глаза на ручку
кресла, – кажется, я слышал, будто с ним случилось что-то вроде этого.
– А
ты что-нибудь знаешь об этом человеке, Джо?
– Да
ничего особенного, Пип.
– Если
тебе интересно, Джо… – начал я, но он встал и подошел к моему дивану.
– Послушай
меня, дружок, – заговорил он, наклоняясь ко мне. – Мы же с тобой
всегда были друзьями, верно, Пип?
Я не
ответил – мне было стыдно.
– Ну
так вот, – сказал Джо, точно услышал от меня вполне удовлетворительный
ответ, – об этом, значит, договорились. Так зачем же нам, дружок, касаться
предметов, которых нам с тобой и касаться-то ни к чему? Как будто нам с тобой
без этого и потолковать не о чем. О господи! Да взять хотя бы твою бедную
сестру, и как она лютовала! А Щекотуна ты помнишь?
– Еще
бы не помнить, Джо.
– Послушай
меня, дружок. Я как мог старался, чтобы вы с Щекотуном пореже встречались,
только не всегда это у меня выходило. Ведь когда твоя бедная сестра бывало,
наскочит на тебя, а я, бывало, вздумаю за тебя вступиться, – Джо снова
впал в свой рассудительный тон, – так что получалось? Мало того, что она и
на меня наскакивала, – это бы еще с полбеды, – но тебе-то доставалось
вдвое. Я это хорошо заметил. Ежели взрослый человек хочет ребенка от наказания
избавить, пусть его и за бороду оттаскают и об стенку стукнут – сделайте
одолжение, пожалуйста! Но ежели за это ребенку же вдвое достается, тогда уж
этот человек так начинает думать: «Какую ж ты этим пользу приносишь? Вред ты
этим приносишь, это всякому видно, – так он думает, – а пользы я
что-то не вижу. Хоть бы мне кто показал, какая от этого польза!»
– Этот
человек так думает? – спросил я, когда Джо замолчал.
– Вот
именно, – подтвердил Джо. – Так что же, прав этот человек или нет?
– Милый
Джо, этот человек всегда прав.
– Ладно,
дружок, – сказал Джо, – так и запомним. А раз он всегда прав (хотя по
большей части он ошибается), значит, он и дальше правильно рассуждает, а
рассуждает он вот как: ежели ты, еще маленьким мальчонкой, что-нибудь такое от
всех утаил, так почему ты это сделал? Скорей всего вот почему: ты знал, что у
Джо Гарджери не всегда так выходит, чтобы вы, значит, с Щекотуном пореже
встречались. А потому и не думай об этом больше, и нам с тобой этого предмета
касаться нечего. Бидди, когда меня провожала, уж как старалась мне втолковать
(я-то ведь всегда был туповат), чтобы я это понял, а потом, значит, чтобы и
тебе как следует объяснил. А теперь, – сказал Джо, в полном восторге от
своей здравой логики, – раз это сделано, тебе истинный друг вот что
скажет. А именно. Переутомляться тебе нельзя, так, что хватит на сегодня
разговоров, а изволь-ка поужинать, да не забудь стаканчик воды с вином, да и на
боковую.
Меня
глубоко тронуло, как тактично Джо сумел замять неприятный разговор, и сколько
доброты и душевной тонкости проявила Бидди, подготовив его к этому (она-то
своим женским чутьем давно меня разгадала!). Но известно ли было Джо, что я –
бедняк, что все мои большие надежды растаяли, как болотный туман под лучами
солнца, – этого я не мог понять.
И еще
одного обстоятельства я сперва никак не мог попять, а потом понял к великому
своему огорчению: по мере того как я выздоравливал и набирался сил, в обращении
Джо со мной стала проскальзывать какая-то натянутость. Пока я был слаб и всецело
зависел от его помощи, он говорил со мной, как бывало в детстве, называл меня
по-старому то «Пип», то «дружок», и слова эти звучали для меня музыкой. Я и сам
говорил с ним, как в детстве, счастливый тем, что он это позволяет. Но
постепенно, в то время как я крепко держался за старые привычки, Джо стал от
них отходить; и я, удивившись сначала, вскоре понял, что причина этого кроется
во мне и виною этому – не кто иной, как я сам.
Да!
Разве я не дал Джо повода сомневаться в моем постоянстве, предполагать, что в
счастье я к нему охладею и отвернусь от него? Разве я не заронил в его простое
сердце опасение, что, чем крепче я буду становиться, тем меньше он будет мне
нужен, и что лучше вовремя отпустить меня, не дожидаясь, пока я сам вырвусь и
уйду?
Особенно
ясно я заметил в нем эту перемену, когда в третий или четвертый раз, опираясь
на его руку, прогуливался в садах Тэмпла. Мы хорошо посидели на солнышке,
любуясь рекой, а потом я поднялся и сказал:
– Смотри-ка,
Джо! Я уже могу ходить без помощи. Вот увидишь – дойду один до самого дома.
– Только
чтобы не переутомляться, Пип, – сказал Джо, – а то чего же лучше,
сэр.
Последнее
слово больно меня резнуло, но мог ли я упрекнуть его? Я прошел только до ворот
сада, а потом сделал вид, что страшно устал, и попросил Джо дать мне опереться
на его руку. Джо тотчас подставил руку, но вид у него был задумчивый.
И я тоже
задумался; полный сожалений о прошлом, я решал трудный вопрос: как воспрепятствовать
этой перемене в Джо. Не скрою, мне было совестно рассказать ему, в, каком печальном
положении я очутился; но я думаю, что это нежелание можно отчасти оправдать. Я
знал, что он захочет помочь мне из своих скромных сбережений, но знал и то, что
я не должен этого допустить.
Оба мы
провели вечер в задумчивости. Но перед тем как уснуть, я принял решение – переждать
еще день, благо завтра воскресенье, а с новой недели начать новую жизнь. В
понедельник утром я поговорю с Джо об этой перемене в его обращении, поговорю с
ним по душам, без утайки, открою ему мою заветную мечту (то самое «во-вторых»,
о котором уже упоминалось) и почему я еще не знаю, ехать ли мне к Герберту или
нет, и тогда эта тягостная перемена бесследно исчезнет. Когда мои мысли таким
образом прояснились, прояснилось и лицо Джо, словно он одновременно со мной
тоже принял какое-то решение.
Воскресенье
прошло у нас как нельзя более мирно, – мы уехали за город, погуляли в
поле.
– Я
благодарен судьбе за свою болезнь, Джо, – сказал я.
– Пип,
дружок, вы теперь, можно сказать, поправились, сэр.
– Это
было для меня замечательное время, Джо.
– И
для меня тоже, сэр, – отозвался Джо.
– Этих
дней, что мы провели с тобой, Джо, я никогда не забуду. Я знаю, некоторые вещи
я на время забыл; но этих дней я не забуду никогда.
– Пип, –
заговорил Джо торопливо, словно чем-то смущенный, – время мы провели расчудесно.
А уж что было, сэр, то прошло.
Вечером,
когда я улегся, Джо, как всегда, зашел ко мне в комнату. Он справился, так же
ли хорошо я себя чувствую, как с утра.
– Да,
Джо, милый, ничуть не хуже.
– И
сил у тебя, дружок, все прибавляется?
– Да,
Джо, с каждым днем.
Своей
большой доброй рукой Джо потрепал меня по плечу, накрытому одеялом, и сказал,
как мне показалось, немного хрипло:
– Покойной
ночи.
Наутро я
встал свежий, чувствуя, что еще больше окреп за эту ночь, и полный решимости все
рассказать Джо немедленно, еще до завтрака. Я оденусь, войду к нему в комнату,
и как же он удивится – ведь до сих пор я вставал очень поздно. Я вошел к нему в
комнату, но его там не оказалось. Мало того, исчез и его сундучок.
Тогда я
поспешил к обеденному столу и увидел на нем письмо Вот все, что в нем было
написано:
«Не
смею вам мешать, а потому уехал как ты теперь совсем поправился милый Пип и
обойдешься без
Джо.
P.S.
Всегда были друзьями».
В письмо
была вложена расписка в получении долга, за который меня чуть не арестовали. До
самой этой минуты я тешил себя мыслью, что мой кредитор махнул на меня рукой
или решил дождаться моего выздоровления. Мне и в голову не приходило, что
деньги заплатил Джо; но это было именно так – расписка была выдана на его имя.
Что мне
теперь оставалось, как не отправиться следом за ним в милую старую кузницу и
там во всем ему открыться, попенять ему, и покаяться перед ним, и высказать
наконец то самое «во-вторых», которое зародилось у меня как смутное нечто, а
теперь вылилось в ясное и твердое намерение?
И
намерение это состояло в том, чтобы прийти к Бидди, поведать ей, как я
раскаялся и смирился духом и как потерял все, о чем когда-то мечтал, напомнить,
какие задушевные беседы мы с ней вели в далекие времена моих первых горестей. А
потом сказать ей: «Бидди, мне кажется, что когда-то ты любила меня, и мое
неразумное сердце, хоть и рвалось от тебя прочь, подле тебя находило покой и
отраду, каких с тех пор не знало. Если ты можешь снова полюбить меня хотя бы
вполовину против прежнего, если ты не откажешься меня принять со всеми моими
ошибками и разочарованиями, простить меня, как провинившегося ребенка (а мне
очень стыдно, Бидди, и мне, как ребенку, нужна ласковая рука и слова
утешения), – я надеюсь, что сумею быть немного, пусть хоть очень немного,
достойнее тебя, чем раньше. И ты сама решишь, Бидди, работать ли мне в кузнице
с Джо, или поискать другого дела в наших краях, или увезти тебя в далекую
страну, где меня ждет место, от которого я отказался, когда мне его предлагали,
потому что сначала хотел услышать твой ответ. И если ты скажешь, милая Бидди,
что согласна разделить со мной мою жизнь, то и жизнь моя станет лучше, и я
стану лучшим человеком, и всячески постараюсь, чтобы и ты была счастлива».
Таково
было мое намерение. Дав себе еще три дня на поправку, я поехал в родные места,
чтобы осуществить его. Как я преуспел в этом – вот все, что мне осталось
досказать.
|