Мобильная версия
   

Рафаэлло Джованьоли «Спартак»


Рафаэлло Джованьоли Спартак
УвеличитьУвеличить

Глава первая

ЩЕДРОТЫ СУЛЛЫ

 

За четыре дня до ноябрьских ид[1] (10 ноября) в 675 году римской эры,[2] в пору консульства Публия Сервилия Ватия Исаврийского и Аппия Клавдия Пульхра, едва только стало светать, на улицах Рима начал собираться народ, прибывавший из всех частей города. Все шли к Большому цирку.[3]

Из узких и кривых, густо населенных переулков Эсквилина[4] и Субуры,[5] где жил преимущественно простой люд, валила разношерстная толпа, люди разного возраста и положения; они наводняли главные улицы города – Табернолу, Гончарную, Новую и другие, направляясь в одну сторону – к цирку.

Ремесленники, неимущие, отпущенники, отмеченные шрамами старики гладиаторы, нищие, изувеченные ветераны гордых легионов[6] – победителей Азии, Африки и кимвров,[7] женщины из простонародья, шуты, комедианты, танцовщицы и стайки резвых детей двигались нескончаемой чередой. Оживленные веселые лица, беззаботная болтовня, остроты и шутки свидетельствовали о том, что люди спешат на всенародное излюбленное зрелище.

Вся эта пестрая и шумная многочисленная толпа наполняла великий город каким-то неясным, смутным, но веселым гулом, с которым могло бы сравниться лишь жужжание тысяч ульев, расставленных на улицах.

Римляне сияли от удовольствия; их нисколько не смущало небо, покрытое серыми, мрачными тучами, предвещавшими дождь, а отнюдь не хорошую погоду.

С холмов Латия[8] и Тускула[9] дул довольно холодный утренний ветер и пощипывал лица. Многие из граждан натянули на голову капюшоны плащей, другие надели широкополые шляпы или круглые войлочные шапки; мужчины старались закутаться поплотнее в зимние плащи и тоги,[10] а женщины – в длинные просторные столы[11] и паллии.[12]

Цирк, построенный в 138 году от основания Рима первым из царей, Тарквинием Древним, после взятия Апиол был расширен и разукрашен последним из царей, Тарквинием Гордым; он стал называться Большим с 533 года римской эры, когда цензор[13] Квинт Фламиний выстроил другой цирк, названный его именем.

Большой цирк, воздвигнутый в Мурсийской долине между Палатинским и Авентинским холмами, к началу описываемых событий еще не достиг того великолепия и тех обширных размеров, какие придали ему Юлий Цезарь, а затем Октавиан Август.[14] Все же это было грандиозное и внушительное здание, имевшее в длину две тысячи сто восемьдесят и в ширину девятьсот девяносто восемь римских футов; в нем могло поместиться свыше ста двадцати тысяч зрителей.

Цирк этот имел почти овальную форму. Западная часть его была срезана по прямой линии, а восточная замыкалась полукругом. В западной части был расположен оппидум – сооружение с тринадцатью арками, под средней находился главный вход – так называемые Парадные ворота; через них перед началом ристалищ на арену входила процессия, несшая изображения богов. Под остальными двенадцатью арками расположены были конюшни, или «камеры», в которых ставили колесницы и лошадей, когда в цирке происходили бега, а в дни кровопролитных состязаний, любимого зрелища римлян, там находились гладиаторы и дикие звери. От оппидума амфитеатром шли многочисленные ряды ступенек, служивших скамьями для зрителей; ступеньки пересекались лестницами: зрители всходили по ним чтобы занять свои места. К этим лестницам примыкали другие, по которым народ направлялся к многочисленным выходам из цирка.

Вверху ряды оканчивались аркадами, предназначенными для женщин, которые пожелали бы воспользоваться этим портиком.

Против Парадных ворот устроены были Триумфальные ворота, через которые входили победители, а с правой стороны оппидума были расположены Ворота смерти; через эти мрачные ворота служащие цирка при помощи длинных багров убирали с арены изуродованные и окровавленные тела убитых или умирающих гладиаторов.

На площадке оппидума находились скамьи для консулов,[15] высших должностных лиц, для весталок[16] и сенаторов,[17] тогда как остальные места ни для кого особо не предназначались и не распределялись.

По арене между оппидумом и Триумфальными воротами тянулась низкая стена длиной приблизительно в пятьсот футов, именовавшаяся хребтом; она служила для определения дистанции во время бегов. На обоих ее концах было несколько столбиков, называемых метами. На середине «хребта» возвышался обелиск солнца, а по обеим его сторонам расположены были колонны, жертвенники и статуи, среди которых стояли статуи Цереры и Венеры Мурсийской.

Внутри цирка по всей его окружности шел парапет высотой в восемнадцать футов, он назывался подиумом. Вдоль него пролегал ров, наполненный водой и огороженный железной решеткой. Все это предназначалось для охраны зрителей от возможного нападения диких зверей, которые рычали и свирепствовали на арене.

Таково было в 675 году это грандиозное римское сооружение, предназначенное для зрелищ. В огромное здание цирка, вполне достойное народа, чьи победоносные орлы, уже облетели весь мир, устремилась, ежечасно, ежеминутно увеличиваясь, нескончаемая толпа не только плебеев, но и всадников,[18] патрициев, матрон; вид у всех был беззаботный, как у людей, которых ждет веселая и приятная забава.

Что же происходило в этот день? Что праздновалось? Какое зрелище привлекло в цирк такое множество народа?

Луций Корнелий Сулла Счастливый,[19] властитель Италии, человек, наводивший страх на весь Рим, – быть может, для того, чтобы отвлечь свои мысли от неисцелимой кожной болезни, которая мучила его уже два года, – велел объявить несколько недель назад, что в продолжение трех дней римский народ будет пировать за его счет и наслаждаться зрелищами.

Уже накануне на Марсовом поле[20] и на берегу Тибра восседали римские плебеи за столами, накрытыми по приказу свирепого диктатора. Они шумно угощались до самой ночи, а затем пир перешел в разнузданную оргию. Заклятый враг Гая Мария[21] устроил это пиршество с неслыханной, царской пышностью; в триклинии,[22] наскоро сооруженном под открытым небом, римлянам подавались в изобилии самые изысканные кушанья и тонкие вина.

Сулла Счастливый проявил неслыханную щедрость: на эти празднества и игры, устроенные в честь Геркулеса, он пожертвовал десятую часть своих богатств. Избыток приготовленных кушаний был так велик, что ежедневно огромное количество яств бросали в реку; вина подавали сорокалетней и большей давности.

Так Сулла дарил римлянам левой рукой часть тех богатств, которые награбила его правая рука. Квириты,[23] в глубине души смертельно ненавидя Луция Корнелия Суллу, принимали, однако, с невозмутимым видом угощение и развлечения, которые устраивал для них человек, страстно ненавидевший весь римский народ.

День вступал в свои права. Животворные лучи солнца то тут, то там прорывались сквозь тучи и, разгораясь, золотили вершины десяти холмов, храмы, базилики и беломраморные стены патрицианских дворцов. Солнце согрело благодатным теплом плебеев, разместившихся на скамьях Большого цирка.

В цирке уже сидело свыше ста тысяч граждан в ожидании самых излюбленных римлянами зрелищ: кровопролитного сражения гладиаторов и боя с дикими зверями.

Среди этих ста тысяч зрителей восседали на лучших местах матроны, патриции, всадники, откупщики, менялы, богатые иностранцы, которые приезжали со всех концов Италии и стекались со всего света в Вечный город.

Несмотря на то что баловни судьбы являлись в цирк позже неимущего люда, им доставались лучшие и более удобные места. Среди разнообразных и малоутомительных занятий многих римских граждан, у которых зачастую не было хлеба, а временами и крова, но которых никогда не покидала гордость, всегда готовых воскликнуть: «Noli me tangere – civis romanus sum!» («Не прикасайтесь ко мне – я римский гражданин!») была одна своеобразная профессия, заключавшаяся в том, что нищие бездельники заблаговременно отправлялись на публичное зрелище и занимали лучшие места для богатых граждан и патрициев; те приезжали в цирк, когда им заблагорассудится, и, заплатив три или четыре сестерция, получали право на хорошее место.

Трудно вообразить ту величественную картину, какую являл собою цирк, заполненный более чем стотысячной толпой зрителей обоего пола, всех возрастов и всякого положения. Представьте себе красивые переливы красок разноцветных одежд – латиклав,[24] ангустиклав,[25] претекст,[26] стол, туник, пеплумов,[27] паллиев; шум голосов, похожий на подземный гул вулкана; мелькание голов и рук, подобное яростному и грозному волнению бурного моря! Но все это может дать только отдаленное понятие о той великолепной, несравненной картине, которую представлял собою в этот час Большой цирк.

То тут, то там простолюдины, сидевшие на скамьях, извлекали запасы захваченной из дома провизии. Ели с большим аппетитом – кто ветчину, кто холодное вареное мясо или кровяную колбасу, а кто пироги с творогом и медом или сухари. Еда сопровождалась всяческими шутками и прибаутками, не очень пристойными остротами, беззаботной болтовней, громким хохотом и возлияниями вин: велитернского, массикского, тускульского.

Повсюду шла бойкая торговля: продавцы жареных бобов, лепешек и пирожков сбывали свой товар плебеям, раскупавшим эти дешевые лакомства, чтобы побаловать своих жен и детей. А затем благодушно настроенным покупателям приходилось, разумеется, подзывать и продавцов вина, чтобы утолить жажду, вызванную жареными бобами. Они пили налитую в стаканчики кислятину, которую разносчики без зазрения совести выдавали за тускульское.

Семьи богачей, всадников и патрициев, держась отдельно от плебса, вели веселую, оживленную беседу, выказывая подчеркнутое достоинство в манерах.

Разодетые в пух и прах щеголи расстилали циновки и ковры на жестких каменных сиденьях, держали раскрытые зонты над головами прекрасных матрон и очаровательных девушек, оберегая их от жгучих лучей солнца.

В третьем ряду, почти у самых Триумфальных ворот, между двумя патрициями сидела матрона блистательной красоты. Гибкий стан, стройная фигура, прекрасные плечи свидетельствовали о том, что это была истинная дочь Рима.

Правильные черты лица, высокий лоб, тонкий красивый нос, маленький рот, губы, на которых, казалось, горело желание страстных поцелуев, и большие черные живые глаза – все в этой женщине дышало неизъяснимым очарованием. Черные, как вороново крыло, густые и мягкие кудри падали ей на плечи и были скреплены надо лбом диадемой, осыпанной драгоценными камнями. Туника из белой тончайшей шерсти, обшитая внизу золотой полосой, обрисовывала ее прелестную фигуру. Поверх туники, ниспадавшей красивыми складками, был накинут белый паллий с пурпурной каймой.

Этой роскошно одетой красавице не было, вероятно, еще и тридцати лет; то была Валерия – дочь Луция Валерия Мессалы, единоутробная сестра Квинта Гортензия,[28] знаменитого оратора, соперника Цицерона, который стал консулом в 685 году. За несколько месяцев до начала нашего повествования Валерия была отвергнута мужем под благовидным предлогом ее бесплодия; в действительности же причиной развода были ходившие по Риму слухи о ее скандальном поведении. Молва считала Валерию распутной женщиной, ей приписывали не слишком целомудренные отношения со многими поклонниками. Как бы то ни было, при разводе были соблюдены приличия, и честь Валерии не пострадала.

Рядом с Валерией сидел Эльвий Медуллий – существо длинное, бледное, худое, холеное, прилизанное, надушенное, напомаженное и разукрашенное; все пальцы его были унизаны золотыми кольцами с самоцветными камнями, с шеи спускалась золотая цепь с фалерами[29] тонкой работы. Элегантный наряд дополняла тросточка из слоновой кости, которой Медуллий играл весьма изящно.

На неподвижном и невыразительном лице аристократа лежала печать скуки и апатии; ему было только тридцать пять лет, а уже все на свете ему надоело. Эльвий Медуллий принадлежал к высшей римской знати, изнеженной, проводившей жизнь в кутежах и празднествах и предоставлявшей плебеям право сражаться и умирать за отечество и его славу. Высокородные олигархи возлагали на простолюдинов заботу покорять царства и народы, а на себя брали только труд жить в роскоши и праздности, проматывать родовые богатства или же грабить провинции,[30] которыми они управляли.

По другую руку Валерии Мессалы сидел Марк Деций Цедиций, патриций лет пятидесяти, с открытым веселым и румяным лицом, приземистый, коренастый толстяк с брюшком; выше всего он почитал утехи чревоугодия и бо льшую часть времени проводил за столом в триклинии. Полдня у него уходило на отведывание изысканнейших лакомых блюд и соусов, приготовляемых его знаменитым поваром, который славился своим искусством на весь Рим; вторую половину дня этот патриций занят был мыслями о вечерней трапезе и предвкушением радостей, которые он снова испытает в триклинии. Словом, Марк Деций Цедиций, переваривая обед, мечтал об ужине.

Спустя несколько времени сюда пришел и Квинт Гортензии, чье красноречие снискало ему мировую славу.

Квинту Гортензию не было еще тридцати шести лет. Он посвятил много времени и труда изучению пластики, различных приемов выражения мыслей и достиг столь высокого совершенства в искусстве сочетать жесты с речью, что, где бы он ни появлялся – в сенате ли, в триклинии ли, в любом другом месте, – каждое его движение было исполнено достоинства и благородства, которое казалось врожденным и поражало всех. Одежда его неизменно была темного цвета, но зато складки латиклава ниспадали так гармонично и были уложены так обдуманно, что выгодно оттеняли его красоту и величавость осанки.

К этому времени он уже успел отличиться в сражениях против италийских союзников в Марсийской, или гражданской, войне[31] и за два года получил сначала чин центуриона,[32] а затем и трибуна.[33]

Надо сказать, что Гортензий выделялся не только ученостью и высоким даром слова, – он был также искуснейшим актером; половиной своего успеха Гортензий обязан был прекрасно звучавшему голосу и тонким декламаторским приемам, которыми он владел в совершенстве и пользовался так умело, что известнейший трагик Эзоп[34] и знаменитый Росций[35] спешили на Форум, когда он произносил речь: оба пытались постигнуть тайны декламаторского искусства, которыми Гортензий пользовался с таким блеском.

Пока Гортензий, Валерия, Эльвий и Цедиций вели беседу и, по выраженному Валерией желанию, вольноотпущеннику было приказано принести таблички, на которых значились имена гладиаторов, сражавшихся в тот день, процессия жрецов с изображениями богов уже обошла «хребет», и на его площадке были установлены эти изображения.

Неподалеку от того места, где сидела Валерия и ее собеседники, стояли два подростка, одетые в претексты – белые тоги с пурпурной каймой; мальчиков сопровождал воспитатель. Одному из его питомцев было четырнадцать лет, другому двенадцать, и обоих отличал чисто римский склад лица – худощавого с резкими чертами и широким лбом. Это были Цепион и Катон[36] из рода Порциев, внуки Катона Цензора,[37] который прославился во время второй Пунической войны[38] непримиримой враждой к Карфагену, – он требовал, чтобы Карфаген был разрушен во что бы то ни стало.

Младший из братьев, Цепион, казавшийся более разговорчивым и приветливым, часто обращался к своему воспитателю Сарпедону, тогда как юный Марк Порций Катон стоял молчаливый и надутый, с брюзгливым, сердитым видом, совсем не соответствовавшим его возрасту. Уже с ранних лет он обнаруживал непреклонную волю, стойкость и непоколебимость убеждений. Рассказывали, что, когда ему было еще только восемь лет, Марк Помпедий Силон, один из военачальников во время войны итальянских городов против Рима за права гражданства, явился в дом дяди мальчика, Друза, схватил Катона и поднес к окну, угрожая выбросить его на мостовую, если он откажется просить дядю за итальянцев. Помпедий тряс его и грозил, но ничего не добился: Марк Порций Катон не проронил ни слова, не сделал ни одного движения, ничем не выразил согласия или страха. Врожденная твердость духа, изучение греческой философии, в особенности философии стоиков, и подражание суровому деду выработали у этого четырнадцатилетнего юноши характер доблестного гражданина. Впоследствии он лишил себя жизни после сражения в Утике, унеся в могилу поверженное знамя латинской свободы, в которое он завернулся, как в саван.

Над Триумфальными воротами, неподалеку от одного из выходов, сидел, также со своим наставником, мальчик из другой патрицианской семьи, с воодушевлением разговаривавший с юношей лет семнадцати. Хотя юноша и был одет в тогу, которую полагалось носить по достижении совершеннолетия, над губой у него едва пробивался пушок. Он был небольшого роста, болезненный и слабенький, но на бледном лице, обрамленном черными блестящими волосами, сияли большие черные глаза; в них светился высокий ум.

Этот семнадцатилетний юноша был Тит Лукреций Кар.[39] Он происходил из знатного римского рода и впоследствии обессмертил свое имя поэмой «О природе вещей». Его собеседнику, сильному и смелому двенадцатилетнему мальчику Гаю Кассию Лонгину,[40] сыну бывшего консула Кассия, было суждено сыграть одну из самых заметных ролей в событиях, предшествовавших падению республики.

Лукреций и Кассий вели оживленную беседу. Будущий великий поэт последние два-три года часто бывал в доме Кассия, научился ценить в юном Лонгине его острый ум и благороднейшую душу и сильно привязался к нему. Кассий также любил Лукреция, их влекли друг к другу одни и те же чувства и стремления, оба они одинаково мало ценили жизнь, одинаково относились к людям и богам.

Поблизости от Лукреция и Кассия сидел Фавст, сын Суллы, хилый, худой рыжеволосый подросток; с его бледного лица еще не сошли синяки и ссадины – следы недавней драки; голубые его глаза смотрели злобно и спесиво – ему льстило, что на него указывают пальцем как на счастливого сына счастливого диктатора.

На арене сражались с похвальным жаром, хотя и без ущерба для себя, молодые, еще необученные гладиаторы, вооруженные учебными палицами и деревянными мечами. Этим зрелищем развлекали зрителей до прибытия консулов и Суллы, устроившего для римлян любимую забаву и развлечение.

Бескровное сражение, однако, не доставляло никому удовольствия и никого не интересовало, кроме ветеранов-легионеров и рудиариев,[41] оставшихся в живых после сотни состязаний. Вдруг по всему огромному амфитеатру гулко прокатились шумные и довольно дружные рукоплескания.

– Да здравствует Помпей!.. Да здравствует Гней Помпей!.. Да здравствует Помпей Великий![42] – восклицали тысячи зрителей.

Помпей, вошедший в цирк, занял место на площадке оппидума, рядом с весталками, которые собрались тут в ожидании кровавого зрелища, столь любимого этими девственницами, посвятившими себя культу богини целомудрия. Помпей приветствовал народ изящным поклоном и, поднося руки к губам, в знак благодарности посылал поцелуи.

Гнею Помпею было около двадцати восьми лет; он был высок ростом, крепкого, геркулесовского сложения; густые волосы, покрывавшие его крупную голову, росли на лбу очень низко, чуть не срастаясь с бровями, нависшими над большими черными глазами красивого миндалевидного разреза; впрочем, глаза у него были малоподвижны и невыразительны; строгие и резкие черты лица и могучие формы тела создавали впечатление мужественной красоты. Конечно, внимательно присмотревшись к его неподвижному лицу, наблюдатель нашел бы, что на нем не отразились великие мысли и деяния человека, который в течение двадцати лет занимал первое место в Римской империи. Как бы то ни было, уже в возрасте двадцати пяти лет он вернулся победителем из похода в Африку, заслужил триумф[43] и даже самим Суллой – вероятно, в минуту какого-то особого благоволения – был назван Великим. Каково бы ни было мнение о Помпее, его заслугах, деяниях, удачах, но в тот день, когда он вошел в Большой цирк, 10 ноября 675 года, симпатии римского народа были на его стороне. В двадцать пять лет он уже был триумфатором и заслужил любовь своих легионов, состоявших из ветеранов, закаленных в невзгодах и опасностях тридцати сражений: они провозгласили его императором.[44]

Может быть, подчеркнутое пристрастие к Помпею отчасти объяснялось тайной ненавистью плебеев к Сулле: не имея возможности проявить эту ненависть иным путем, они изливали ее в бурных рукоплесканиях и похвалах молодому другу диктатора, единственному человеку, способному совершать ратные подвиги, равные подвигам Суллы.

Вслед за Помпеем прибыли консулы Публий Сервилий Ватий Исаврийский и Аппий Клавдий Пульхр, которые должны были оставить свои посты 1 января следующего года. Впереди Сервилия, исполнявшего обязанности консула в текущем месяце, шли ликторы, а впереди Клавдия, исполнявшего обязанности консула в прошлом месяце, шли ликторы с фасциями.

Когда консулы появились на площадке оппидума, в цирке все встали, чтобы выразить должное уважение к высшей власти в республике.

Сервилий и Клавдий опустились на свои места, вслед за ними сели и все зрители; сели и два будущих консула – Марк Эмилий Лепид[45] и Квинт Лутаций Катулл, которые выбраны были на следующий год в сентябрьских комициях.[46]

Помпей приветствовал Сервилия и Клавдия, они ответили ему любезно, почти подобострастно; затем Помпей поднялся и подошел пожать руку Марку Лепиду, обязанному ему своим избранием: Гней Помпей использовал свою большую популярность в его пользу, вопреки желанию Суллы.

Лепид встретил молодого императора почтительными изъявлениями преданности; они стали беседовать; второму же консулу, Лутацию Катуллу, Помпей поклонился сдержанно и важно.

Несмотря на то что во время избрания консулов Сулла уже не был диктатором, он сохранил свое могущество и теперь употребил все свое влияние против кандидатуры Лепида, считая – и не напрасно, – что тот в душе был его противником и сторонником Гая Мария. Но именно эта оппозиция Суллы и благосклонная поддержка Помпея создали в комициях положение, при котором кандидатура Лепида взяла верх над кандидатурой Лутация Катулла, имевшего поддержку олигархической партии. За это Сулла упрекал Помпея и твердил, что он на выборах в консулы поддерживал худшего из граждан и препятствовал избранию лучшего.

Как только прибыли консулы, выступление молодых гладиаторов прекратилось, а те гладиаторы, которым действительно предстояло сражаться в этот день, приготовились к выходу из камер, чтобы, – согласно обычаю, продефилировать перед властями; они ждали только сигнала.

Все глаза были устремлены на оппидум, все ждали, когда консулы подадут знак к началу боя. Но консулы, окидывая взглядом ряды амфитеатра, как будто искали кого-то, желая испросить разрешения. Действительно, они ждали Луция Корнелия Суллу, человека, сложившего с себя звание диктатора и все же оставшегося властителем Рима.

Наконец раздались рукоплескания – сначала слабые и редкие, затем все более шумные и дружные, отдаваясь эхом по арене. Взгляды присутствующих устремились к Триумфальным воротам, через которые, в сопровождении сенаторов, друзей и приверженцев, в это время входил Луций Корнелий Сулла.

Этому удивительному человеку было тогда пятьдесят девять лет. Он был довольно высок ростом, хорошо и крепко сложен; шел он медленно и вяло, как человек, силы которого истощились, – это было следствием непристойных оргий, которым он предавался всю жизнь, а теперь более, чем когда-либо. Но главной причиной его расслабленной поступи была изнурительная и неизлечимая болезнь, наложившая на его черты, на весь его облик печать преждевременной и печальной старости.

Лик Суллы был поистине ужасен. Правда, черты его были правильны и гармоничны: высокий лоб, крупный нос с раздувающимися ноздрями, словно у льва, рот несколько большой, с выпуклыми властными губами. Его можно было бы назвать даже красивым, в особенности представив себе эти черты в обрамлении густых белокурых волос с рыжеватым оттенком; лицо это освещалось серо-голубыми глазами, живыми, глубокими и проницательными. Это были светлые орлиные зеницы, но нередко они походили и на глаза гиены; в жестоком их взгляде можно было прочесть желание повелевать и жажду крови.

Когда Сулла воевал в Азии против Митридата, его попросили уладить спор, возникший между царем каппадокийским[47] Ариобарзаном[48] и царем парфянским, отправившим к нему своего посла Оробаза. Сулла был тогда только проконсулом,[49] но, желая, чтобы первенство оставалось за Римом, а также и за ним самим, Суллой, он, явившись на аудиенцию, сел в среднее кресло из трех, поставленных в зале, ничуть не сомневаясь, что это почетное место предназначено именно ему; по правую руку он посадил Оробаза, представителя наиболее могущественного царя Азии, по левую – Ариобарзана. Парфянский царь почувствовал себя настолько оскорбленным и униженным, что по возвращении Оробаза казнил его. В посольской свите Оробаза был некий халдеец, знаток магии, который по лицам людей определял их душевные способности. Всматриваясь в черты Суллы, он подивился выразительному блеску его звериных глаз и сказал: «Этот человек непременно будет великим, и я удивлен, как он терпит, что до сих пор еще не стал первым среди людей».

Возвращаясь к Сулле, портрет которого мы здесь набросали, нам надо объяснить, почему мы назвали его лицо ужасным; оно было поистине ужасным: покрытое какой-то грязноватой сыпью, с рассеянными там и сям белыми пятнами, оно было похоже, согласно злой остроте одного афинского шутника, на лицо мавра, осыпанное мукой.

Если лицо Суллы было таким в молодости, то легко понять, каким страшным оно стало с годами; в жилах диктатора текла дурная золотушная кровь, а оргии, которым он усердно предавался, обострили болезнь. Белые пятна и струпья, уродовавшие его лицо, увеличились числом, и теперь уж все его тело было усеяно гнойными прыщами и язвами.

Ступая медленно, с видом пресыщенного человека, Сулла вошел в цирк. Вместо национального паллия или же традиционной тоги на нем была наброшена поверх туники из белоснежной шерсти, затканной золотыми арабесками и узорами, нарядная хламида огненно-красного цвета, отороченная золотом; на правом плече она скреплялась золотой застежкой, в которую были вправлены драгоценные камни, искрившиеся и переливавшиеся в лучах солнца. Сулла, презиравший весь род людской, и в особенности своих сограждан, был первым из немногих, надевших греческую хламиду. У него была палка с золотым набалдашником, на котором с величайшим искусством был выгравирован эпизод из битвы под Орхоменом в Беотии, где Сулла разбил наголову Архелая,[50] наместника Митридата. Резчик изобразил, как коленопреклоненный Архелай сдается Сулле. На безымянном пальце правой руки диктатора было кольцо с большой камеей из кроваво-красной яшмы, оправленной в золото; на камне был изображен акт выдачи Бокхом[51] царя Югурты. Сулла носил это кольцо не снимая до дня триумфа Гая Мария и постоянно хвастался им, что вполне соответствовало его характеру. Это кольцо стало первой искрой, зажегшей пламя пагубного раздора между Суллой и Марием.

При громе рукоплесканий сардоническая улыбка искривила губы Суллы, и он вполголоса произнес:

– Рукоплещите, рукоплещите, глупые бараны!

В это время консулы подали сигнал к началу зрелищ; сто гладиаторов вышли из камер и колонной двинулись по арене.

В первом ряду выступали ретиарий[52] и мирмиллон,[53] которые должны были сражаться первыми, и хотя недалека была та минута, когда одному из них было суждено убить другого, они шли, спокойно беседуя. За ними следовало девять лаквеаторов,[54] в руках они держали трезубцы и сети, которые должны были накидывать на девятерых секуторов,[55] вооруженных щитами и мечами; если секуторы не попадали в сети лаквеаторов, последние преследовали спасавшихся бегством секуторов.

Вслед за этими девятью парами шли тридцать пар гладиаторов: сражаться должны были по тридцать бойцов с каждой стороны, как бы повторяя в малых размерах настоящее сражение. Тридцать из них были фракийцы, другие тридцать – самниты; все – красивые и молодые, рослые, сильные и мужественные люди.

Гордые фракийцы были вооружены короткими, кривыми мечами; в руках у них были небольшие квадратные щиты с выпуклой поверхностью, на головах – шлемы без забрала; это было их национальное вооружение. Все они были в коротких ярко-красных туниках, на их шлемах развевались по два черных пера. У тридцати самнитов было вооружение воинов народа Самния: короткий прямой меч, небольшой закрытый шлем с крыльями, маленький квадратный щит и железный наручник, закрывавший правую руку, не защищенную щитом, и, наконец, наколенник, который защищал левую ногу. Самниты были в голубых туниках, на шлемах у них развевались белые перья.

Шествие завершали десять пар андабатов в белых туниках; вооружены они были только короткими клинками, скорее похожими на ножи, чем на мечи; на головах их были шлемы с опущенными глухими забралами, в которых прорезаны были неправильно расположенные и чрезвычайно маленькие отверстия для глаз. Эти двадцать несчастных, брошенных на арену, сражаясь друг с другом, словно играли в жмурки; они долго развлекали публику, вызывая взрывы хохота, до тех пор, пока лорарии, подгоняя противников раскаленными железными прутьями, не сталкивали их вплотную, чтобы они убивали друг друга.

Сто гладиаторов обходили арену под рукоплескания и крики зрителей. Подойдя к тому месту, где сидел Сулла, они подняли голову и, согласно наставлению, данному ланистой Акцианом, воскликнули хором:

– Привет тебе, диктатор!

– Ну что ж, хороши! – заметил Сулла, обращаясь к окружающим. Он осматривал дефилировавших мимо него гладиаторов опытным глазом победителя во многих сражениях. – Храбрые и сильные юноши! Нам предстоит красивое зрелище. Горе Акциану, если будет иначе! За эти пятьдесят пар гладиаторов он взял с меня двести двадцать тысяч сестерций, мошенник!

Процессия гладиаторов обошла арену цирка и, приветствовав консулов, вернулась в камеры. На арене, сверкающей, как серебро, остались лицом к лицу только два человека: мирмиллон и ретиарий.

Все затихло, и глаза зрителей устремились на двух гладиаторов, готовых к схватке. Мирмиллон, галл по происхождению, белокурый, высокий, ловкий и сильный красавец, в одной руке держал небольшой щит, а в другой – широкий и короткий меч, на голове у него был шлем, увенчанный серебряной рыбой. Ретиарий, вооруженный только трезубцем и. сетью, одетый в простую голубую тунику, стоял в двадцати шагах от мирмиллона и, казалось, обдумывал, как лучше поймать его в сеть. Мирмиллон, подавшись корпусом вперед и опираясь на вытянутую левую ногу, держал меч почти прижатым к правому бедру, ожидая нападения.

Внезапно, сделав огромный прыжок, ретиарий очутился в нескольких шагах от мирмиллона и с быстротою молнии бросил на противника сеть. Но тот отскочил и, пригнувшись к самой земле, увернулся от сети, затем ринулся на ретиария, который, поняв свой промах, пустился стремительно бежать. Мирмиллон бросился преследовать его, но ретиарий, более ловкий, описав полный круг, успел добежать до того места, где лежала сеть, и подобрал ее. Едва он выпрямился, как мирмиллон настиг его, и в тот миг, когда он готов был обрушить на ретиария страшный удар, тот повернулся и кинул на противника сеть, но мирмиллон на четвереньках отполз в сторону, быстрым прыжком вскочил на ноги, и ретиарий, уже направивший на него трезубец, только царапнул остриями по щиту галла. Тогда ретиарий снова бросился бежать.

Толпа недовольно загудела: она считала себя оскорбленной тем, что гладиатор осмелился выступать в цирке, не умея в совершенстве владеть сетью.

На этот раз мирмиллон, вместо того чтобы бежать за ретиарием, повернул в ту сторону, откуда мог ожидать приближения противника, и остановился в нескольких шагах от сети. Ретиарий, разгадав его маневр, помчался обратно, держась около «хребта» арены. Добежав до Триумфальных ворот, он перескочил хребет и очутился в другой части цирка, около своей сети. Мирмиллон, поджидавший его тут, набросился на него и стал наносить удары, а тысячи голосов кричали в ярости:

– Бей его, бей! Убей ретиария! Убей разиню! Убей труса! Убей, убей! Пошли его ловить лягушек на берегах Ахеронта!

Ободренный криками толпы, мирмиллон продолжал наступать на ретиария, а тот, сильно побледнев, старался держать противника на расстоянии, размахивал трезубцем, кружил вокруг мирмиллона, напрягая все силы и стараясь схватить свою сеть.

Неожиданно мирмиллон, подняв левую руку, отбил щитом трезубец и проскользнул под ним; его меч готов был поразить грудь ретиария, как вдруг последний ударил трезубцем по щиту противника и бросился к сети, однако недостаточно ловко и быстро: меч мирмиллона ранил его в левое плечо, брызнула сильной струёй кровь. Но ретиарий все же убежал со своей сетью; сделав шагов тридцать, он повернулся к противнику и громко закричал:

– Рана легкая! Пустяки!..

Минуту спустя он стал напевать:

Приди, приди, красавец галл.

Я не тебя ищу, а рыбу…

Приди, приди, красавец галл!

Веселый взрыв смеха послышался после строфы, пропетой ретиарием; его хитрая выдумка удалась: он завоевал симпатии публики; раздались аплодисменты в честь безоружного, раненого, истекающего кровью человека, которому жизненный инстинкт подсказал, что надо найти в себе мужество шутить и смеяться.

Взбешенный насмешками противника, загоревшись завистью, ибо толпа явно выказывала теперь симпатию к ретиарию, мирмиллон с яростью набросился на него. Но ретиарий, отступая прыжками и ловко избегая ударов, крикнул:

– Приди, галл! Сегодня вечером я пошлю доброму Харону жареную рыбу!

Эта новая шутка еще больше развеселила толпу и вызвала новое нападение мирмиллона. На этот раз ретиарий очень удачно набросил, свою сеть – его враг запутался в ней. Толпа неистово рукоплескала.

Мирмиллон, стараясь освободиться, все больше запутывался в сети; зрители громко хохотали. Ретиарий помчался к тому месту, где лежал трезубец, поднял его и, возвращаясь бегом, закричал:

– Харонт получит рыбу! Харонт получит рыбу!

Однако когда он приблизился к своему противнику, тот отчаянным усилием могучих рук разорвал сеть, и она упала к его ногам, освободив ему руки. Он мог теперь встретить нападение врага, но двигаться ему было невозможно.

Толпа снова разразилась рукоплесканиями. Она напряженно следила за каждым движением, за каждым приемом противников. Исход поединка зависел от любой случайности. Лишь только мирмиллон разорвал сеть, ретиарий подбежал к нему и, изловчившись, нанес сильный удар трезубцем. Мирмиллон отразил удар с такой силой, что щит разлетелся на куски. Трезубец все-таки ранил гладиатора, брызнула кровь – на его обнаженной руке были теперь три раны. Но почти в то же мгновение мирмиллон схватил левой рукой трезубец и, бросившись всей тяжестью тела на противника, вонзил ему лезвие меча до половины в правое бедро. Раненый ретиарий, оставив трезубец в руках противника, побежал, обагряя кровью арену, и, сделав шагов сорок, упал на колено, затем рухнул навзничь. Мирмиллон, увлеченный силой удара и тяжестью своего тела, тоже свалился, затем поднялся, высвободил ноги из сетей и ринулся на упавшего противника.

Толпа бешено рукоплескала в эти последние минуты борьбы, рукоплескала и тогда, когда ретиарий, опираясь на локоть левой руки, приподнялся и обратил к зрителям свое лицо, покрытое мертвенной бледностью. Он приготовился бесстрашно и достойно встретить смерть и обратился к зрителям, прося даровать ему жизнь не потому, что надеялся спасти ее, а только следуя обычаю.

Мирмиллон поставил ногу на тело противника и приложил меч к его груди; подняв голову, он обводил глазами амфитеатр, чтобы узнать волю зрителей.

Свыше девяноста тысяч мужчин, женщин и детей опустили большой палец правой руки книзу: это был знак смерти, и меньше пятнадцати тысяч добросердечных людей подняли руку, сжав ее в кулак и подогнув большой палец, – в знак того, что побежденному гладиатору даруется жизнь.

Среди девяноста тысяч человек, обрекших ретиария на смерть, были и непорочные, милосердные весталки, желавшие доставить себе невинное удовольствие: зрелище смерти несчастного гладиатора.

Мирмиллон уже приготовился прикончить ретиария, как вдруг тот, схватив меч противника, с силой вонзил его себе в сердце по самую рукоятку. Мирмиллон быстро вытащил меч, покрытый дымящейся кровью. Тело ретиария выгнулось в жестокой агонии, он крикнул страшным голосом, в котором уже не было ничего человеческого:

– Проклятые! – и мертвым упал навзничь.

 


 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика