
Увеличить |
II. ЗУРБАГАН
Остановиться у родителей я не мог — они давно умерли, а в
доме поселилась старуха, родственница отца, которую я менее всего хотел
беспокоить. Я взял лучший номер в лучшей гостинице Зурбагана. На следующий день
я обошел город; он вырос, изменил несколько вид и характер улиц в сторону
банального штампа цивилизации — электричества, ярких плакатов, больших домов,
увеселительных мест и испорченного фабричными трубами воздуха, но в целом не
утратил оригинальности. Множество тенистых садов, кольцеобразное расположение
узких улиц, почти лишенных благодаря этому перспективы, в связи с неожиданными,
крутыми, сходящими и нисходящими каменными лестницами, ведущими под темные арки
или на брошенные через улицу мосты, — делали Зурбаган интимным. Я не
говорю, конечно, о площадях и рынках. Гавань Зурбагана была тесна,
восхитительно грязна, пыльна и пестра; в полукруге остроконечных, розовой
черепицы, крыш, у каменной набережной теснилась плавучая, над раскаленными
палубами, заросль мачт; здесь, как гигантские пузыри, хлопали, набирая ветер,
огромные паруса; змеились вымпелы; сотни медных босых ног толклись вокруг
аппетитных лавок с горячей похлебкой, лепешками, рагу, пирогами, фруктами,
синими матросскими тельниками и всем, что нужно бедному моряку в часы веселья,
голода и работы.
Я посетил Зурбаган в самый разгар войны. Причины ее, как и
все остальное, мало интересовали меня. Очаг сражений, весьма далекий еще от
гостиницы «Веселого Странника», где я поселился, напоминал о себе лишь
телеграммами газет и спорами в соседней кофейне, где каждый посетитель знал
точно, что нужно делать каждому генералу, и яростно следил за действиями,
восклицая: «Я это предвидел!» — или: «Совершенно правильная диверсия!» Между
тем ходили слухи, что Брен отброшен к лесам Хассавера, и Зурбагану, если вторая
армия не овладеет вовремя покинутыми позициями, грозит опасность вторжения.
Я вскользь думал обо всем этом, сидя у раскрытого окна с
газетой в руках, текст которой, надо сознаться, более интересовал меня
оригинальным размещением объявлений, чем датами атак и приступов. Эти
объявления были тщательно подогнаны под упоминание в тексте о каком-либо
предмете; например, сообщение об автомобильной катастрофе после слов «лопнули
шины» прерывалось рекламным рисунком и приглашением купить шины в магазине X.
В дверь постучали. Я встал и сказал: «войдите», после чего,
ожидая появления слуги, увидел высокого, с белым цветком в петлице, крупного,
широкоплечего человека. Он, слегка нагнув голову, всматривался в меня с очень
деловым, спокойным выражением худого лица. Я тоже пристально смотрел на него,
пока оба не улыбнулись.
— Фильс! Валуэр! — разом произнесли мы, и этим
наше удивление кончилось. Время сильно изменило товарища детских игр, виски его
поседели, а глаза, с навсегда застывшим выражением скупого смеха, обнажали над
зрачком узкую полоску белка. Мы помолчали, как бы привыкая путем взаимного
осмотра к тому, что от последней встречи до этой прошло много лет.
— Я прочитал твою фамилию на доске гостиницы, —
сказал Фильс.
Мы сели.
— Как дышишь, Валу?
— Как попало, — сказал я. — А ты?
— Так же. — Он понюхал цветок и сморщился. —
Отвратительный запах, сладкий, как муха в патоке. Слушай, Валу, давай спокойно,
по очереди рассказывать о себе. Это, не в пример экспансивным возгласам,
сократит нам время. Начинай ты.
Я стал рассказывать, а Фильс тихо покачивал головой и, когда
я остановился, заметил:
— Я ждал этого: помнишь, Валу, еще мальчиками мы
делились предчувствиями, уверенные, что наша судьба лежит в сторону зигзага, а
не прямой линии. Вот что произошло со мной. Я был счастлив так, как могут быть
счастливы только ангелы на небесах, и потерял все. В моем несчастии была
какая-то свирепая стремительность. После смерти жены один за другим умирали
дети, я я с огромной высоты упал вниз, искалеченный навсегда.
Он посмотрел на цветок, вынул его из петлицы и бросил в
окно.
— Подарок девицы, — объяснил он. — Я вовсе ее
не просил об этом, но старые привычки способны еще заставить меня из вежливости
связать кочергу узлом.
Мы помолчали. Я думал о судьбе Фильса и наших пламенных
молитвах огню об избавлении нас от всяких бед и несчастий, ясно представляя
себе двух босоногих, серьезных мальчиков в тихом лесу, пытающихся, предчувствуя
будущее, уйти от холода жизни к жарким вихрям костра. Но огонь потух, зажигать
его снова не было ни сил, ни желания.
— Что же у тебя впереди? — спросил Фильс.
— Ничего, — сказал я, — и это без всякой
жалобы.
Фильс кивнул головой, зевая так азартно, что прослезился.
Расспрашивать далее друг друга было неинтересно и даже навязчиво; все, что еще
могли мы сказать о себе, было бы повторением хорошо усвоенного мотива.
— Хочешь развлечься? — сказал Фильс. — Если
хочешь, я покажу тебе забавные вещи.
— Где?
— Здесь, и не далее десяти минут ходьбы.
— Шуты? Клоуны? Акробаты?
— Совсем нет.
— Женщины?
— Если ты вспомнил про цветок, которым теперь уже
наверное украсил себя первый поэтически настроенный трубочист, то это более
выдает тебя, чем меня.
— Я сам женщина, — сказал я, — хотя бы
потому, что нуждаюсь в них не более женщины. Какого сорта твои развлечения?
Говори начистоту, Фильс!
— Так не годится, — кротко улыбнулся Фильс, и я в
этой улыбке понял его характер более, чем в словах; он улыбнулся с выражением
совершенной покорности. Я никогда не видел более выразительной и жуткой
улыбки. — Не годится. Всякое приличное развлечение требует тайны и
неожиданности. Что скажешь ты, если приготовления к зрелищу будут происходить
на твоих глазах? Итак, сделайся неосведомленным зрителем. Я могу лишь, для
усиления твоего любопытства, а косвенно — для некоторых наводящих размышлений,
поведать тебе следующее: странные вещи происходят в стране. Исчезло материнское
отношение к жизни; развились скрытность, подозрительность, замкнутость,
холодный сарказм, одинокость во взглядах, симпатиях и мировоззрении, и в то же
время усилилась, как следствие одиночества, — тоска. Герой времени —
человек одинокий, бессильный и гордый этим, — совершенно так, как много
лет назад гордились традициями, силой, кастовыми воззрениями и стройным
порядком жизни. Все это напоминает внезапно наступившую, дурную, дождливую
погоду, когда каждый открывает свой зонтик. Происходят все более и более
утонченные, сложные и зверские преступления, достойные преисподней.
Изобретательность самоубийц, или, наоборот, неразборчивость их в средствах
лишения себя жизни — два полюса одного настроения — указывают на решительность
и обдуманность; число самоубийств огромно. Простонародье освирепело; насилия,
ножевые драки, убийства, часто бессмысленные и дикие, как сон тигра, дают
хроникерам недурной заработок. Усилилось суеверие: появились колдуны, знахари,
ясновидящие и гипнотизеры; любовь, проанализированная теоретически, стала делом
и спортом. Но есть люди без зонтика…
Пока он говорил, смерклось, на улице появились неподвижный
свет фонарей, беглые тени, силуэты в окнах. Я слушал Фильса без удивления и
тревоги, подобный зеркалу, равно холодному перед лицом гримасы и горя.
— Это понятно, — сказал я, — время от времени
человека неудержимо тянет назад; он конфузится, но недолго; богатая коллекция
столетий сидит в нем; так, собственник музея подчас пьет, не пытаясь даже
объяснить себе — почему,
— пьет кофе из черепа египетского сапожника.
— Зачем объяснения? — сказал Фильс. — Нам в
нашей жизни они не нужны. Не так ли?
— Я согласен с тобой.
— Прими же мое приглашение. Я покажу тебе взамен старых
зонтиков новый. Соблазнись, так как это заманчиво.
— Хорошо, — сказал я, — пойдем, и если еще
есть на свете для меня зонтик, я, пожалуй, возьму его.
|