Увеличить |
XXXI
На следующий день газета города Дэбльтоуна вышла в
увеличенном формате. На первой странице ее красовался портрет мистера Метью,
нового обитателя славного города, а в тексте, снабженном достаточным
количеством весьма громких заглавий, редактор ее обращался ко всей остальной
Америке вообще и к городу Нью-Йорку в особенности. «Отныне, — писал
он, — город Дэбльтоун может гордиться тем обстоятельством, что его судья,
мистер Дикинсон, удачно разрешил вопрос, над которым тщетно ломали головы
лучшие ученые этнографы Нью-Йорка. Знаменитый дикарь, виновник инцидента в
Central park’е, известие о котором обошло всю Америку в столь искаженном виде,
в настоящее время является гостем нашего города. После весьма искусного
расследования, произведенного чрезвычайно сведущим в своем деле судьей, м-ром
Дикинсоном, он оказался русским, уроженцем Лозищанской губернии (одной из
лучших и самых просвещенных в этой великой и дружественной стране),
христианином и, — добавим от себя,— очень кротким человеком, весьма
приятным в обращении и совершенно лойяльным. Он обнаружил истинно христианскую
радость, узнав о том, что здоровье полисмена Гопкинса, считавшегося убитым,
находится в вожделенном состоянии и что этот полисмен уже приступил к
исполнению своих обычных обязанностей. Тем лучше для полисмена Гопкинса, но,
смеем прибавить, основываясь на мнении лучших юристов нашего города, что в этом
вопросе является заинтересованным лицом единственно лишь сам полисмен Гопкинс,
так как он сам виновен в постигшем его несчастье. Да, повторяем, он сам
виновен, так как первый ударил клобом по голове мирного иностранца,
обратившегося к нему с выражением любви и доверия. Если судьи города Нью-Йорка
думают иначе, если адвокат этого штата пожелает доказывать противное или сам
полисмен Гопкинс вознамерится искать убытки, то они будут иметь дело с лучшими
юристами Дэбльтоуна, выразившими готовность защищать обвиняемого безвозмездно.
Едва ли, однако, в этом представится надобность после того, как мы разоблачим
на этих столбцах еще одну клевету, которой наши нью-йоркские собратья по перу,
без достаточной проверки, очернили репутацию Метью Лозинского, нашего
уважаемого гостя и, надеемся, будущего согражданина. Дело в том, что он
вовсе не кусается . Движение, которое полисмен Гопкинс
истолковал в этом позорном смысле (что вовсе не делает чести проницательности
нью-йоркской полиции), имеет, наоборот, значение самого горячего привета и
почтения, которым в Лозищанской губернии обмениваются взаимно люди самого
лучшего круга. Он просто наклонился, чтобы поцеловать у Гопкинса руку. То же
движение мы имели случай наблюдать с его стороны по отношению к судье
Дикинсону, полисмену Джону Келли, а также к одному из его соотечественников,
занимающему ныне очень скромное положение на лесопилке м-ра Дикинсона, но
которому его таланты и образование, без сомнения, откроют широкую дорогу в этой
стране. Нет сомнения, что если бы и у нас на это выражение высшей деликатности
последовал грубый ответ по голове клобом, то полисмен города Дэбльтоуна испытал
бы горькую судьбу полисмена города Нью-Йорка, так как русский джентльмен обладает
необыкновенной физической силой. Но Дэбльтоун, — говорим это с
гордостью, — не только разрешил этнографическую загадку, оказавшуюся не по
силам кичливому Нью-Йорку, но еще подал сказанному городу пример истинно
христианского обращения с иностранцем, — обращения, которое, надеемся,
изгладит в его душе горестные воспоминания, порожденные пребыванием в
Нью-Йорке.
Из судебной камеры мистер Нилов, — русский джентльмен,
о котором сказано выше, — увел соотечественника в свое жилище, находящееся
в небольшом рабочем поселке, около лесопилки. Значительная часть населения
города Дэбльтоуна, состоявшая преимущественно из юных джентльменов и леди,
провожала их до самого дома одобрительными криками, и даже после того, как
дверь за ними закрылась, народ не расходился, пока мистер Нилов не вышел вновь
и не произнес небольшого спича на тему о будущем процветании славного города…
Он закончил просьбой дать отдых его скромному соотечественнику, не привыкшему к
столь шумным изъявлениям общественной симпатии».
Разумеется, автор красноречивой статьи не знал, что, когда
граждане города Дэбльтоуна разошлись, Матвей вздохнул с облегчением и сказал:
— Что?.. совсем ушли?
— Да, — ответил Нилов, принявшийся готовить кофе
на керосинке.
— А, чтоб их всех взяла холера!.. — от души сказал
Матвей и как-то весь опустился.
Нилов только улыбнулся и не сказал ничего; он понимал, что
столько пережитых ощущений могут свалить даже такого сильного человека. Поэтому
он наскоро напоил его горячим кофе и уложил спать.
XXXII
Матвей проспал целые сутки и даже несколько больше. Когда он
проснулся, солнце уходило из светлой каморки, озаряя ее последними лучами.
Нилов, вернувшийся с работы, снимал с себя синюю блузу, всю в стружках и
опилках. Стружки видны были даже в его волосах. Матвей некоторое время не мог
сообразить, где он и что с ним происходит. Поэтому сначала он смотрел
прищуренными глазами, как-то подозрительно следя за движениями молодого
человека, боясь, что это сон, который сейчас сменится новой кутерьмой
неприятного свойства.
Между тем, Нилов тихонько переоделся, сменив рабочий костюм
легкой фланелевой парой, и, сев к столу, раскрыл какую-то книгу.
В этом виде он совсем не напоминал рабочего, и в памяти
лозищанина ожил опять мимолетный образ, который мелькнул уже раз в вагоне. Ему
вспомнился барский дом около Лозищей, выглядывавший из-за зелени сада. Между
этим домом и поселком шла давняя вражда и долгая тяжба из-за чиншевых земель.
Она началась при отцах, продолжалась при детях и склонялась то на ту, то на
другую сторону. Дело грозило большими запутанностями и неприятностями, как
вдруг старый барин умер. В Лозищи явился его наследник и, созвав сход,
предложил покончить спор, уступив по всем пунктам. Некоторое время лозищане еще
шумели и упирались, не понимая причин этой уступчивости.
Но потом более проницательные люди сообразили, что,
вероятно, барчук прокутился, наделал долгов и хочет поскорее спустить отцовское
наследие, чему мешает тяжба. Лозищане постарались оттянуть еще, что было можно,
и дело было кончено. После этого барчук исчез куда-то, и о нем больше не было
слышно ничего определенного. Остались только какие-то смутные толки, довольно
разноречивые, но во всех версиях неблагоприятные для молодого человека.
И вот теперь Матвею показалось, что перед ним этот самый
человек, только что снявший рабочую блузу и сидящий за книгой. Он так удивился
этому, что стал протирать глаза. Кровать под ним затрещала. Нилов повернулся.
— Что, земляк, выспались? — спросил он
приветливо. — Ну, теперь давайте пить кофе.
Лозинский поднялся застенчиво и неловко, расправляя
онемевшие члены. Вчера он обрадовался этому человеку, как избавителю, сегодня
чувствовал себя как-то неловко в его присутствии. К тому же он увидел со
смущением, что в комнате не было другой кровати, — значит, хозяин уступил
свою, а его ноги были босы, — значит, Нилов снял с него, сонного, сапоги.
Правда, он не разувался во все время долгого пути, и от этого ноги его горели…
Но все-таки эти заботы причинили ему скорее неудовольствие. Он был теперь
уверен, что это лозищанский барчук и что толки были правдивы; он, значит,
действительно спустил все отцовское наследие и теперь несет участь блудного
сына на чужой стороне. Но так как все-таки он оказал ему услугу и притом был
барин, то Лозинский решил не подавать и виду, что узнал его, но в его поведении
сквозило невольное почтение. Это вносило какое-то замешательство и
неопределенность в их взаимные отношения. Нилов вел себя просто, но сдержанно,
Матвей конфузился и уходил в себя.
На следующий день, вернувшись с лесопилки, Нилов сказал, что
Матвей может, если желает, получить работу: носить лес с барок. Матвей,
конечно, согласился с радостью, и вскоре недавняя знаменитость, человек, о
котором говорили все газеты Америки, скромно переносил лес с барок на берег
речки. Его сила и уверенность его обращения с тяжелыми дубовыми бревнами
доставили ему повышение, и, спустя недели две, он работал уже рядом с Ниловым,
подавая лес на зубчатые колеса, где Нилов резал его на тонкие фанеры. К вечеру,
оба засыпанные опилками, они возвращались домой.
Матвей нанял комнату рядом с Ниловым, обедать они ходили
вместе в ресторан. Матвей не говорил ничего, но ему казалось, что обедать в
ресторане — чистое безумие, и он все подумывал о том, что он устроится со
временем поскромнее. Когда пришел первый расчет, он удивился, увидя, что за
расходами у него осталось еще довольно денег. Он их припрятал, купив только
смену белья.
Еще через неделю Нилов сказал ему, что они отправятся вместе
в Дэбльтоун, где он, Нилов, будет читать лекцию. Они пришли в большой зал, весь
набитый народом, который встретил их криками и свистом (в Америке это выражение
одобрения). Затем все стихло, судья Дикинсон сказал несколько слов, указывая то
на Матвея, то на Нилова, а затем последний стал долго и свободно рассказывать
что-то, по временам показывая места на большой карте. Публика, состоявшая в
большинстве из рабочих людей, слушала с напряженным вниманием и в конце опять
устроила им овацию…
Когда после этого они пришли домой, Нилов вынул кучку денег
и, разделив ее на две половины, одну отдал Матвею.
— Это мы с вами заработали сегодня, — сказал
он. — Это плата за лекцию. Я говорил им о нашей родине и о ваших
похождениях. По справедливости, половина принадлежит вам.
Матвей пробовал было отказаться, но потом принял деньги. За
это время его отношение к Нилову сильно изменилось, и хотя он не все понимал,
однако совершенно отбросил мысль о блудном сыне. Получив деньги, он сконфуженно
смотрел на Нилова… Ему хотелось бы выразить как-нибудь свою благодарность и
почтение… Губы его тянулись к руке Нилова, колени подгибались для земного
поклона… Но в лице Нилова, а может быть, и в тех неделях, которые они уже
провели вместе, было что-то, удержавшее Матвея от этого излияния. Поэтому он
взял деньги и, положив их около себя, сказал:
— А что… извините и не подумайте чего худого… Тут очень
много денег?
— Не очень много, но достаточно, чтобы сделать себе
хорошую пару платья, — ответил Нилов. — Вы ходите в одном и на
работу, и в праздник.
— А! — сказал Матвей, махнув рукой. — Я
простой человек, работник.
— Здесь все простые люди, и работники считают себя не
хуже других и не хотят ничем отличаться по внешности. Я советую вам обзавестись
бельем и платьем.
Матвей потупился.
— Простите меня, — сказал он. — Я не то,
чтобы там… не слушался вас или что… Но… скажите: можно здесь работой скопить на
дорогу?
— Куда?
— Назад, на родину!.. — сказал Матвей страстно.—
Видите ли, дома я продал и избу, и коня, и поле… А теперь готов работать, как
вол, чтобы вернуться и стать хоть последним работником там, у себя на родной
стороне…
Нилов прошелся по комнате, о чем-то думая, и потом,
остановившись против Лозинского, сказал:
— Слушайте, Лозинский. Заработать столько можно. Можно
со временем и вернуться. Но… всякий человек должен знать, что он делает. Зачем
вы ехали сюда?
— А! — ответил Матвей, махнув рукой. — Мало
ли что приходит человеку в голову.
— Постарайтесь вспомнить, что вам приходило в голову.
Матвей наморщил лоб и сам удивился тому, как трудно идут из
головы слова и мысли.
— А! Хотелось человеку, конечно… клок вольной земли,
чтобы было где разойтись плугом… Ну там… пару волов, хорошего коня… корову…
крепкую телегу…
— А еще?
Матвей чувствовал, что за всеми перечисленными предметами в
душе остается еще что-то, какой-то неясный осадок… Мелькнуло лицо Анны…
— Ну, потом… — продолжал он с усилием, — человек
уже в возрасте. Своя хата, значит, уже и своя жена.
— И еще что-нибудь?
— Еще… если бы можно было молиться по-старому в своей
церкви…
В голове его мелькнули еще разговоры о свободе, но это было
уже так неясно и неопределенно, что он не сказал об этом ни слова.
Нилов подождал еще. Лицо его было серьезно и несколько
взволнованно.
— Все это вы можете найти здесь! — сказал он
решительно и резко, — все, что вы искали. Зачем же вам уезжать?
И видя, что Матвей несколько огорчен его резким тоном, он
прибавил:
— Вы пережили самое трудное: первые шаги, на которых
многие здесь гибнут. Теперь вы уже на дороге. Поживите здесь, узнайте страну и
людей… И если все-таки вас потянет и после этого… Потянет так, что никто не в
состоянии будет удержать… Ну, тогда…
В голосе Нилова звучало какое-то страстное возбуждение.
Матвей заметил это и сказал:
— А вы сами… извините… ведь вы хотите уехать.
Лицо Нилова опять слегка омрачилось.
— Да, — ответил он. — У меня свои причины…
— Значит… вы не нашли для себя то, чего искали?
Нилов распахнул окно и некоторое время смотрел в него,
подставляя лицо ласковому ветру. В окно глядела тихая ночь, сияли звезды,
невдалеке мигали огни Дэбльтоуна, трубы заводов начинали куриться: на завтра
разводили пары после праздничного отдыха.
— Здесь есть то, чего я искал, — ответил Нилов,
повернув от окна взволнованное и покрасневшее лицо. — Но… слушайте,
Лозинский. Мы до сих пор с вами играли в прятки… Ведь вы меня узнали?
— Я узнал вас, — смущенно сказал Матвей.
— И я вас узнал также. Не знаю, поймете ли вы меня, но…
за то одно, что мы здесь встретились с вами… и с другими, как равные… как
братья, а не как враги… За это одно я буду вечно благодарен этой стране…
Матвей слушал с усилием и напряжением, не вполне понимая, но
испытывая странное волнение…
— А если я все-таки еду обратно, — продолжал
Нилов, — то… видите ли… Здесь есть многое, чего я искал, но… этого не
увезешь с собою… Я уже раз уезжал и вернулся… Есть такая болезнь… Ну, все
равно. Не знаю, поймете ли вы меня теперь. Может, когда-нибудь поймете. На
родине мне хочется того, что есть здесь… Свободы, своей, понимаете? Не чужой… А
здесь… Здесь мне хочется родины…
Нилов смолк, и после этого оба они долго еще смотрели в окно
на ночное небо, на тихую, ласковую ночь чужой стороны. Нилов думал о том, что
скоро он покинет все это и оставит позади целую полосу своей жизни. А Матвею
почему-то вспомнилось море и его глубина, загадочная, таинственная, непонятная…
Так же непонятно казалось ему теперь многое в жизни, и так же манило еще
смутную мысль… И, вспоминая недавний разговор, он чувствовал, что не знал
хорошо себя самого и что за всем, что он сказал Нилову, — за коровой и
хатой, и полем, и даже за чертами Анны — чудится еще что-то, что манило
его и манит, но что это такое — он решительно не мог бы ни сказать, ни
определить в собственной мысли… Но было это глубоко, как море, и заманчиво, как
дали просыпающейся жизни…
|