

100bestbooks.ru в Instagram @100bestbooks
Анфиса скоро оправилась. Она никому не сказала. Молчал и Прохор.
Была хорошая пороша. Прохор взял двух зайцев и возвращался домой. Нарочно дал крюку, чтоб пройти мимо Анфисиных ворот. Солнце было золотое. В воробьиных стайках зачинался весенний хмель. Анфиса сидела на завалинке в синем душегрее, на голове богатая шаль надета по‑особому: открыты розовые уши и длинные концы назад. Рядом с ней Илья Сохатых: франтом.
– Здравствуйте, Прохор Петрович! – она встала и стояла высокая, тугая, глядела ласково в его лицо.
– Здравствуйте! – Чуть‑чуть взглянул – и дальше. «Какая, черт ее дери, красивая!» Потом оглянулся, и вдруг сердце его закипело:
– Илья! Домой! На, отнеси зайцев.
– Сегодня ведь, Прохор Петрович, по календарному табелю праздник.
– Поговори! – губы его прыгали. Нет, он отвадит этого лопоухого мозгляка от Анфисы.
Как‑то вечером он был дома один, с жадностью перечитывал Жюль Верна.
– Здорово, светик!
Он поднял голову. Пред ним, в черном шушуне – Клюка, голова трясется, мышиные глазки‑буравчики сверлят, рот – сухая береста. Он продолжал читать. Она села рядом и стала гладить его по спине, по голове, поскрипывая смехом, как скрипучей дверью, и покряхтывая:
– Ох, и люб ты ей!
Прохор глядел в книгу, но уши его навострились, и полет по Жюль Верну на луну сразу оборвался.
– Брал бы. Она не перестарок, двадцать второй годок идет.
Щеки Прохора покраснели, и онемевшие строки исчезли вдруг.
– А какая бы парочка была!.. По крайности – отца отвадишь, мать спасешь. – Голова ее тряслась, на глазах навернулись слезы, пахло от нее тленом, могильной землей, но слова ее шпарили, как кипяток.
– А у тебя, бабка, есть зубы? – спросил Прохор.
– Нету, светик, нету.
– Жаль… А то бы я тебе выбил их. Уходи!
– Дурак ты, светик, – сказала Клюка, схватилась за перешибленную годами спину и, заохав, поднялась. – Осо‑сок ты поросячий, вот ты кто. Этакую кралю упускать!
Сколь времени живу, такую королеву впервой вижу. Вся думка ее к тебе лежит… Эх ты, дурак паршивый!.. Хоть бы матку‑то пожалел. Зачахла ведь. – И скрипучей дугой к двери, подпираясь батогом.
– Бабка, слушай, – вернул ее Прохор и сунул ей в руку рубль. – Скажи, бабка, только не болтай никому, слышишь? Она любит отца?
– Отца?! – вскричала бабка. – Христос воскресь… Помахивает им… Больно нужно…
– Врешь… Слушай, бабка! А Илюха, приказчик наш, часто ходит к ней? Слушай, бабка…
– Да ты чего дрожишь‑то весь? Тебя любит, вот кого, тебя! А мало ли к ней ходют…
Знамо дело, мухи к меду льнут. Вот поп как‑то пришел, сожрал горшок сметаны – да и вон. Помахивает она.
– Врешь! Она отцова любовница… Она…
– Тьфу! Будет она со старым мужиком валандаться. Говорят тебе, – ты один… Эх, младен! Ты ее в баньке посмотри – растаешь… Сватай знай. Не спокаешься… А то городскую возьмешь с мошной толстой, загубишь красу свою, младен. Может, на морду‑то ее и смотреть‑то вредно…
– Скажи ей… Впрочем, ничего не говори… Иди… Ну, иди, иди. Убью я ее, так и скажи… Убью!
Он долго не мог успокоиться. Жюль Верн полетел под стол. Взял геометрию и бессмысленно читал, переворачивал страницы с треском. Ведьма – эта Анфиса. Она раздевается пред ним среди цветов: «Здравствуйте, Прохор Петрович!» Она, не торопясь, входит в речку. Нет, это Таня… Милая Таня, где ты, нахальная, смешная Таня? Квадрат гипотенузы равен… К черту гипотенузу! Зачем ему гипотенузы? Ему надо деньги и работу.
И пляшет пред ним менуэт темнокудрая Ниночка, и в руках ее, над головой, гипотенуза, держит за кончики гипотенузу и плавно так, плавно поводит ею, улыбаясь: тир‑ли, тар‑ли, тир‑ли‑ля… «Ниночка!» Он валится на диван и закрывает глаза. Он целует и раздевает Ниночку. Она смеется, сопротивляется. Он умоляет: разреши. Он никогда не видал, во что одеты барышни. Кружева, взбитый как сливки тюль, бантики.
Кровь приливает к голове, во рту сухо, ладони рук влажнеют.
– Вот «Ниву» привезли папаше с почты, из села, а тебе – письмо. Ты здоров ли? Красный какой… – сказала Варвара. – Ужо, дай картинки поглядеть нам с Ибрагимом‑то.
«Миленький Прохор Петрович, ну не сердитесь, я буду звать вас Прохором, – писала Нина. – Это третье мое письмо, а вы не отвечаете. Грех вам. Уже не прельстила ли вас та вдова, как ее, Анфиса, кажется?.. Ну что ж, с глаз долой – из сердца вон. Видно, все мужчины таковы. А я стала очень умная, мы образовали литературный кружок, кой‑чему учимся, пишем рефераты, руководит учитель словесности Долгов; такой, право, душка. Читаете ли вы что‑нибудь? Надо читать, учиться. Иначе – дороги наши пойдут врозь… Когда же мы свидимся? Приезжайте, будет вам сидеть в глуши».
И еще многое писала Нина торопливо, неразборчиво, на целых шести страницах.
– Да, – сказал Прохор, – надо учиться. – Не дочитав письма, зашагал по комнате. Вообще отнесся как‑то холодно к письму: образ Нины заслонялся неведомо чем, уплывал в туман, и чернильнке строки не оживали.
– Да, надо учиться.
На ходу он оглядел себя в трюмо: красив, высок, широкоплеч. Пощипывал черные усики. Дочитал письмо, и в конце: «Доброжелательница ваша и л….., вас Нина».
Глаза Анфисы следили за ним неотступно, улыбчиво манили. Ведьма!.. Но последние чернильные строки загорелись, он снова перечитал письмо, внимательно и с теплым чувством. Конечно, Нина будет его женой. Надо к этому достойно приготовить себя.
Он пошел к ссыльному Шапошникову. Он нес в себе образ Нины, свою неясную мечту. Он глядел в землю, думал.
– Ах, сокол идет и головушку клонит.
– Анфиса! – крикнул Прохор и не сразу понял, что с ним случилось. Красавица стояла перед ним с запрокинутой головой, в распахнутом душегрее. Сложив руки на груди, она обнимала его пламенным взглядом, она тянулась к нему вся:
– Сокол мой!..
Прохор быстро свернул в сторону и пошел дальше, сжимая кулаки.
– Как вы смеете подсылать ко мне старух? – крикнул он. И сквозь зубы:
– Шлюха!
А как хотелось обернуться, посмотреть: она, должно быть, пристально глядела ему в спину. Нет, дальше, прочь! Раздражение кипело в нем. Навстречу – Марья Кирилловна.
– Мамочка, милая!..
– Что ты с ней говорил?
– Я ее назвал шлюхой… Ты домой?
– Домой. У попадьи была. Ты, Прошенька, подальше от нее… Нехорошая эта женщина
– Анфиса. Крученая она.
– Мамочка, что вы? Милая моя!.. – он обнял ее, поцеловал и посмотрел ей вслед. Прохору очень жалко стало мать. Он подходил к крайней избушке, где жил Шапошников.
Марья Кирилловна повстречала меж тем Анфису, хотела свернуть – не вышло:
– Не трогайте моего мальчика, Анфиса Петровна… Неужели на вас креста нет?
– С чего это вы взяли?.. Господи!.. Язык‑то без костей у вас.
Женщины прошли друг мимо друга, как порох и огонь.
Шапошников бородат, броваст, лыс, но волосы длинные, а говорит тенористо, заикаясь. И когда говорит, в трудных местах крепко щурится, словно стараясь выжать слова из глаз.
– Я слышал, вы кончили университет?
– Да, кончил… По юридическому. Садитесь. Чем могу служить?
Прохор знал, что Шапошников революционер, покушался убить генерала, кажется губернатора, отбыл в Акатуе каторгу, теперь на поселении.
– Я хотел бы учиться, а здесь… Вы знаете, например, немецкий язык?
– Нет, – сказал Шапошников и надел пенсне. – Или, верней, знаю, но очень плохо.
– Он сел и закинул ногу на ногу. Сапоги его дырявы и грязны, штаны рваные, руки грубые, под ногтями черно, – совсем мужик.
Прохор огляделся. Подслеповатое оконце скупо пускало свет; на полках чучела тин и зверюшек; в углу – волк рвет зайца. На столе распластанная белка, ланцеты, пакля, проволока. Пахло лаком и травами.
– Чучело набиваете?
– Препарирую.
– Значит, вы меня будете учить всему, что знаете, – говорил Прохор; он старался глядеть в сторону, в голосе звучала напускная заносчивость. – Я буду хорошо платить, не беспокойтесь. Я вообще хочу… Я должен быть человеком.
– Это родители вас заставляют? – спросил Шапошников, выставив бороду вперед.
– Сам. Сам хочу.
– Похвально! Конечно, вашему папаше не до вас.
– С чего начнем? – оборвал его Прохор.
– Давайте займемся историей, географией. Кстати, у меня есть Ключевский и Реклю. После пасхи, что ли? Прохор поискал басовые солидные нотки и сказал:
– Нет… Если вы свободны, то сейчас. Шапошников снял пенсне, сощурился и, посмотрев на Прохора, подумал: «Типус!»