

100bestbooks.ru в Instagram @100bestbooks
Марья Кирилловна, по отъезде мужа, ежедневно заказывала обедни с коленопреклонными молебнами о здравии страждущего и путешествующего отрока Прохора.
Отец Ипат с сугубым усердием и воздеванием рук справлял заказную требу – плата была приличная и, помимо того, каждый раз сдобный пирог с изрядной выпивкой. Марья Кирилловна не пожалела бы для отца духовного и бочки самолучшего вина, лишь бы праведный господь внял неусыпным ее мольбам, преклонил ухо стенаниям ее.
Заручившись через посредство отца Ипата божьим милосердием, Марья Кирилловна, подчиняясь своей женской слабости, а главное – по наущению стряпухи Варварушки и приказчика Ильи, решилась обратиться с ворожбою и к шаману, сиречь к услугам адских сил самого диавола. Не обмолвилась она об этом ни одним намеком отцу своему духовному, хотя прекрасно знала, что от злостного запоя лечил отца Ипата шаман‑тунгус.
И декабрьским вечером, наказав всем сказывать, что уехала в город к мужу, в сопровождении глухого дворника, белобрысого горбуна Луки, отправилась в темную тайгу за ворожбой.
«Господи, прости ты меня, грешную!» – всю дорогу вздыхала тайно душа ее, но уста безмолвствовали, нельзя имя божье поминать, раз решилась на такое дело, нельзя даже крест на груди иметь – Марья Кирилловна ехала без креста, как изуверка.
Резвый иноходец примчал их седой ночью к тунгусскому стойбищу. На круглой поляне, примкнувшей к проезжему зимнику, ярко пылал неугасимый костер‑гуливун. Под его колеблющимся светом плавно колыхался истоптанный оленьими стадами снег, а стволы деревьев подпрыгивали и дрожали, будто им снился страшный сон. Несколько остроконечных чумов мирно почивали; лишь в том, что стоял посредине, слышались крик и рокот бубна.
– Ишь ты! – воскликнул тугой на ухо Лука. – Я и то слышу. Волхвует он. Оо! Эвот‑эвот, как всхамкивает!..
Марья Кирилловна, робко озираясь, с жутким чувством подходила к чуму: ей мерещилось, что вся поляна кишит нечистой силой, что в темном дыме над костром крутятся шайтаны и шилйкуны: вот они увидали ее, вот с гамом мчатся к ней.
– Ай, Лука! – И бескрестной, ради сына откачнувшейся от бога изуверкой, Марья Кирилловна вбежала в чум.
В пудовой шаманьей шубе, увешанной железными побрякушками, шаман Гирманча неистово бесновался по ту сторону костра, бил в огромный бубен, гикал. А перед костром, у входа, на оленьем коврике, выставив кверху непомерный свой живот, лежала вся иссохшая, полумертвая жена его и печальными, в слезах, глазами обреченно смотрела куда‑то вдаль.
Шаман был нем и глух к вошедшим. Марья Кирилловна забилась в угол и ждала. Она видела, как шаман сглатывал‑сжирал болезнь жены: «Хам‑ам! Агык!», как с
заклинаниями мазал жертвенной оленьей кровью и лоб, и грудь, и живот своей жены, как снова осатанело кружился у костра, вот бессильно упал наземь, тяжко застонав.
А когда очнулся, снял шаманью шубу и, выкурив подряд три трубки, сказал Марье Кирилловне:
– Здрово, Машка! Пошто прибежаль?
– Голубчик, Гирманча… – начала она. – Вот какое дело‑то… – И все рассказала ему про сына, потом вынула из саквояжика дары. – Это тебе, а это жене твоей… Ради бога… Ой, тьфу, тьфу, тьфу! Погадай, пожалуйста… Места не найду. Того гляди – разума лишусь. Сердце мое в тоске.
– Ничего… Это ладна, – радостно сказал шаман, с жадностью набрасываясь на бутылку коньяку – подарок. – Ужо пойду самый главный шайтан кликать, самый сильный… Ехать шибко далеко надо, ой‑ой, как… Туда, да туда, да туда… Где найдешь? Может, твой парень сдох, в ад надо ездить, в черный день ездить… Может, сдох, как знать.
– Что ты, что ты! – слезливо скривила рот Марья Кирилловна, подняла голову – Гирманчи в чуме не было. Звал‑призывал Гирманча в тайге главного шайтана, и гортанный голос его то взлетал над чумом, то спускался в преисподнюю, был глух, придавлен.
Один за другим стали собираться в чум заспанные тунгусы. Щурясь на яркий свет, садились они живой подковой вокруг костра, приветливо посматривали на гостью: авось поднесет по чашке огненной воды, от которой вдруг станет весело в руках, в ногах, вдруг сгинет зима, мороз, болезни, каждый будет богат и силен.
Гирманча вошел усталый, бледный; с прошлой ночи он ничего не ел: нельзя. Но движения его четки, быстры. Окинув возбужденным взглядом чум, он сел на олений коврик‑кумолан и потребовал костюм шамана. Ближний родственник Гирманчи подал сапоги, тяжелую шубу, шапку, рукавицы и стал над костром греть бубен: кожа натянется сильней, бубен будет говорливей, гулче.
Настроение шамана стало нервным. Он бесперечь курил, заразительно позевывал – трещали скулы, – присвистывал, что‑то невнятно бормотал. И вновь без конца зевал, раздирая скулы. Взволнованная Марья Кирилловна сидела по ту сторону костра, против шамана, с упованием смотрела на него.
Вдруг худощавый, с моложавым ласковым лицом Гирманча исчез – перед ней сидел теперь грозный, грузный, в колдовском облачении шаман.
– Бубен! – крикнул он и тихо ударил колотушкой в хорошо натянувшуюся кожу.
Глухо вздохнул оживший бубен раз, другой. Затянул шаман, запел, как во сне, тонким голосом, стал по‑тунгусски, нараспев рассказывать, что пришла к нему бога‑чиха Машка, ну что ж, он услужить ей рад, вот только, пожалуй, трудно будет сегодня летать ему; ну да ничего, он знает – как. Лишь бы подальше от свежих могил, от теней, карауливших еще не сгнившие свои тела, от коварных колдунов, от логова рожающей бабы. Дальше, дальше!
Удары в бубен стали постепенно учащаться, стали громче.
– Эй, духи, собирайтесь! – Он уткнулся головой внутрь бубна и поет, приветствуя каждого явившегося духа:
– А, это ты, гагара? Вот, славно… Ты самая проворная… Эй, добро! Помнишь, как ми ныряли с тобой, едва дна достали?.. Карась тогда густо шел, не протолкнешься. О‑о‑о… А где твоя сестра, твой брат?
И чудится суеверной Марье: один за другим духи собираются, собираются, невидимкою садятся на край бубна, ждут. От дыры вверху, сквозь которую смотрят с неба звезды, и до последнего темного угла весь чум стал наполняться жутью, нежитью. И чудится всем, одуревшим, всем потерявшим здравый рассудок: ночные волшебные силы шепчутся, колышут присмиревший, напитанный адским смрадом воздух, все прибывают‑прибывают, тихим свистом приветствуя своего знакомца, который призвал их к бытию. Добрые и злые, покорные и, как взбесившийся сохатый, буйные слетаются со всех семи небес, земли и преисподней.
И раздается сердитый, надтреснутый голос шамана:
– А! Это ты, проклятый змей? Это ты огадил мне в тот раз глаза, чтоб ослепить меня? Врешь, вижу! Вижу! Я сильней тебя!.. А ну, давай тягаться!..
Вот оглушительно ударил бубен – все в чуме затряслось, заколыхалось, – гикал, гукал шаман страшным голосом, и все железища на его шубе злобно встряхивались и звенели.
Марья Кирилловна окаменела, сердце замирало, металось в страхе. Пока не поздно, надо бы бежать… «Лука, Лука!.. Где он?»
– Все! – крикнул шаман и поднялся во весь рост. – Слетелись, съехались, примчались… Все! Та‑та‑та… Та‑та‑та… О, вас много!.. Бубен мой огруз… Эй, подсобляйте!
Выше подымайте меня, выше!
Он крутнулся, ударил что есть сил бубном в левое колено и стал скакать вокруг костра на обеих ногах враз, как воробей. Гикал, каркал, пел на непонятном языке, и зрители, доселе равнодушные, начали подхватывать хором никому неведомую песню.
Выше, выше, подымай!
Голоса их дики, исступленны – словно медвежий зык; они рычали, взлаивали по‑собачьи; вот кто‑то подавился, кто‑то пронзительно завыл. Действо началось. Все кругом взбесилось. Чум дрожал.
– Агык! Агык!.. Та‑та‑та‑та! – ревел шаман, крутясь и ударяя в бубен.
– Я уже высоко, – заговорил он теперь далеким, как чревовещатель, голосом, а неистовый рев кругом начал меркнуть, униматься. – Вот реку вижу на три оленьих перехода вверх, на три вниз… Вот чум… Эй, кто там? Эге, это старый Синтип сидит…
– Что он делает? – несмело выкрикнул из тьмы горбун Лука.
– Сеть чинит, крючки точит… Ага, тут возле озера – леший о семи глазах. Пусть торчит, как сгнивший пень… Там, внизу, не видать ни одного врага… Важно… Эй, мошкара моя! Поднимай меня выше! Буду дальше смотреть.
И застонал, и заметался. Звякали железища неистово, дрыгали на шапке совиные перья, – громко, пронзительно крикнул шаман:
– Вижу! Все вижу!.. На сто оленьих переходов… – и еще громче крикнул:
– В гроб! Назад, в гроб скорей!..
Геть, шаманка, в гроб!..
Крепче молота бухнуло в сердце, в голову Марьи Кирилловны слово «гроб». С резким криком, словно жизнь вынимали из нее, опрокинулась навзничь, обмерла.
– Воды! Давай воды скорей, снегу! – засевался горбун Лука.
– Вижу, слышу… Жив… – хрипел шаман, и большущий бубен грохотал, как гром в горах.
Шаман крутился в своей пудовой шубе, как легкий вьюн, ветер бурей летал по чуму, швырял пепел в рты, в глаза сидящим, и пламя костра, гудя, металось. Быстрей, еще быстрей!
Белая вспузырившаяся пена запечатала весь рот шамана, тяжко хрипит шаман. Сердце умирает, едва бьется.
– А‑а!.. Вот ты где? Ну, здравствуй, – чуть слышен его шепот. Грохнулся на землю шаман.
– Держи бубен! Хватай! – вскочил на ноги весь чум:
– Сгорит, порвется бубен, тогда шаману смерть.
Шаман лежал ничком с закрытыми глазами. Он весь подергивался, весь дрожал, пена клубилась на губах. Бережно перевернули вверх лицом, отерли с губ белую густую пену, накрыли голову шелковым платком – подарком. Захрипел шаман.
Горбун Лука, раскорячившись, непрерывно поминая Христово имя, тер снегом лицо и шею обомлевшей Марьи Кирилловны. Вот шевельнулась, взглянула на Луку, и веки ее вновь закрылись.
Когда окончательно пришла она в себя, шаман Гирманча сидел на прежнем месте, улыбался ей. Он в красной рубахе, на груди большой серебряный крест, как у попа. Длинные поповские волосы спутались и были влажны. На моложавом, со втянутыми щеками, лице Гирманчи ласково блестели живые, но полные страдания глаза.
– Эге, Машка, здравствуй! Чего случилось? – осведомился он и взял в рот трубку, раболепно поданную соседом: всяк норовил подать шаману свою трубку, наготовили, набили табаком – кури.
– Ну, Гирманча, – сказала Марья Кирилловна, оправляясь. – Век не забуду… Ой, и страх!.. – И медлила опросить о главном – а вдруг? Приказывала языку, но язык немел.
– Живой, – беспечально прозвучал вдруг голос Гирманчи из едучего махорочного облака:
– Как жа, совсем живой… Чай пьет, цахар трескат… Во.
– Где же, в тайге, в снегу? – придвинулась Марья Кирилловна.
– Да‑а‑леко… – Гирманча в медленном раздумье повернулся во все стороны и указал направо:
– Там!
– Живой? – усмехнулась, вынимая платок, Марья Кирилловна. Рот ее кривился.
– Живой, здоровый… Кра‑а‑сный… Шаманка спасла его, девка, из гроба встала… – врал Гирманча. – Борони бог, как… А черкесец поколел.
Марья Кирилловна и в горести и в радости заплакала и, замерев, повисла у Гирманчи на шее.
В мире с жизнью, в тихой надежде возвращалась обрадованная мать домой служить коленопреклоненный, благодарственный молебен.